Из рецензий и откликов

•  О КНИГЕ «ОКНО НА СЕВЕР»
(Сергей Шервинский)

•  О КНИГЕ «ЛОДКА НА СНЕГУ»
(Николай Панченко, Григорий Зобин)

•  О КНИГЕ «СТИХИ»
(Александр Наумов)

•  О КНИГЕ «В ДРУГОМ ОКНЕ»
(Владимир Леонович, Глеб Шульпяков)

•  О КНИГЕ «ЛИРИКА»
(Тамара Жирмунская, Рада Полищук, Феликс Гойхман)

•  О КНИГЕ «СТЕНА В ПУСТЫНЕ»
(Дина Рубина)

•  О КНИГЕ «ИЗБРАННОЕ»
(Наум Басовский, Ольга Канунникова)

•  О КНИГЕ «ОБЩАЯ ТЕТРАДЬ»
(Светлана Шенбрунн)

•  О КНИГЕ «МЕЖ ДВУХ ПОЖАРОВ» 
(Михаил Копелиович, Елена Бандас)

•  О ДЕТСКИХ СТИХАХ
(Татьяна Бек, Ольга Корф, Михаил Яснов)

•  О КНИГЕ «ДВОР НА БАРРИКАДНОЙ»
(Вера Чайковская, Валентин Оскоцкий,
Елена Холмогорова, Михаил Копелиович) •  Из писем читателей



 
О КНИГЕ «ОКНО НА СЕВЕР»

Сергей Шервинский
Открытое окно

Елена Аксельрод была известна до сих пор лишь своими книгами для детей. «Окно на север» – ее первая «взрослая» книга стихов, выпущенная издательством «Советский писатель».
Эту книгу не хочется разбирать с точки зрения ее формальных достоинств. Зрелость ее очевидна, она видится и в четкости определений, всегда простых, без нарочитой выдумки, и в добротности языка.
Окно на север лишает жилье непосредственно солнечного света. Комната, освещаемая им, не согрета, но все, что содержится в книге, говорит о том, что это север все же любимый, да и окно лишь случайно оказалось обращенным в сторону, скупую светом и теплом.
У книги есть одна, всю ее определяющая доминанта – это любовь, в первую очередь любовь к памяти отца. Это чувство читается между строк всей книги.
В стихотворении «Памяти отца» она говорит полным голосом с той откровенностью, какой достоит собеседник-друг. Перед нами встает образ не только любимого и родного человека, но и преклонение перед ним как художником.
Впечатления детства и молодости в кругу семьи и друзей, всецело преданных высокому труду художника, навсегда запечатлелись в творчестве поэтессы; читая ее стихи, мы постоянно соприкасаемся с духовно возвышенным артистическим кругом и как бы соучаствуем в его жизни.
Рядом с образом отца в стихах Аксельрод присутствует другой, тоже беззаветно любимый образ – сына, теперь уже выросшего и готовящегося начать нелегкий путь, по которому шел отец. Так от минувшего протягивается мост в будущее. Стихи Аксельрод овеяны надеждой.
Хороши стихи о любви, об осознании своего бытия в общем процессе жизни, своего долга перед миром. Поэтесса не замыкается в сугубо литературном окружении. Она готова бежать к людям иного поколения от искусственно нахмуренных лбов своих сверстников: ей легче с молодежью, с однолетками сына, и со стариками: «Свой возраст надо знать, а я не знаю…»
В этой книге чувствуется полная достоинства прямота и жизнелюбие. Будем надеяться, что читатель отдаст должное чистоте языка и стиля, очевидной подлинности освещенного ясным умом дарования!

«Юность», № 7, 1978

О КНИГЕ «ЛОДКА НА СНЕГУ»

Николай Панченко
Продолжение следует

Есть поэты нескольких почти непересекающихся книг. Есть поэты одного стихотворения. И случаются поэты одной, продолжающейся всю жизнь книги. Книги, продолжающейся, пока продолжается жизнь. И таким поэтом мне представляется Елена Аксельрод.
Я не знаю новой ее книги – той, которая еще пишется, но предвижу, что в конце каждой книги Аксельрод можно ставить неизменное: «Продолжение следует». Читатель будет ждать очередного выпуска…
Это не ново для русской поэзии, если вспомнить хотя бы выпуски Фета. А о том, что судьба человека, выраженная в стихах и возникающая перед нами от выпуска к выпуску, явление куда более значительное и острое, чем выпуски детективной или приключенческой литературы, об этом, я думаю, и говорить нечего…
Поэзия Елены Аксельрод – это судьба человека, положенная на стихи, мужественно положенная. Потребность выйти на последнюю черту откровенности.., и способность удержаться на ней и есть истинное искусство лирического поэта. Елена Аксельрод – профессионал. И даже более того: многосторонний профессионал (поэт, переводчик, детский писатель). Однако, читая ее книгу, меньше всего замечаешь ее профессиональную сторону, то «как» она сделана и ловишь себя все чаще – при всем нашем профессиональном пристрастии – на скромной роли читателя, сочувствователя и сопереживателя поэта.
При всей внутренней рассвобожденности поэт исключительно сдержан во внешнем выражении: его не привлекают броские метафоры, пародоксальные сопоставления и прочее удивительное. Для выражения себя Елене Аксельрод почти всегда достаточно той скромной точности языка, которая разговорную речь выводит в прозу, а прозу – в поэзию. Внешняя сдержанность, тишина всегда в стихах этого поэта – есть только тихое течение глубины, признак подлинной (не кричащей) многоплановости. На языке художников можно сказать, что в поэзии Елены Аксельрод есть и масло, и акварель, но нередко – набросок в несколько линий, сделанный рукой мастера. И он не менее дорог.
«Слово толкнулось и замерло, / Будто под сердцем дитя» – я прочел и подумал, что вот знаю теперь – по обратной связи – это чувство шевельнувшейся в тебе жизни. И это чувство рождения, возникновения.. присуще большинству стихотворений поэта. Будь то стихи о стихах, или пейзаж, где каждая деталь природы сопряжена с человеческим сердцем, или стихи о любви, интимные или выведенные в фольклорную открытость:
«Ты мучился, думал, рядил и гадал/Надумал, решился свободу мне дал:..»
Или, наконец, портретное стихотворение:

Приученный к долгим цезурам,
Он взглядом погасшим и хмурым
Собратьев своих провожал.
А впрочем, он слыл балагуром,
И давним незлым каламбуром
Охотно юнцов потешал.
О нет, не ходил он в смутьянах,
Речей не твердил покаянных,
И профиль был ясен и строг.
И так же, как в строчках чеканных,
Как в бледных предзимних полянах,
В нем вечности был холодок.
Известности поздней прохлада.
Что делать? И это награда.
Пускай прожитое горчит,
Острит он, и публика рада,
И привкус безвредного яда
Ее торжества не мрачит.

Надо ли комментировать это столь естественно происшедшее стихотворение, останавливать внимание на его точных, единственно возможных эпитетах, на столь же обязательных, как эпитеты, рифмах? Надо ли говорить о том, что этот «Старый поэт» (так называется стихотворение) – имеет полную меру и индивидуальных, и типических черт, что, наконец, это великолепный и столь же скупой по средствам портрет, ибо автору достало на его исполнение всего восемнадцати строк…
Поэзия Елены Аксельрод органична, не теряя в этой органичности ни остроты, ни глубины, но достигая того, что мы называем гармонией, вследствие языковой и душевной точности…

1979

Григорий Зобин
Надежда на чудо

…Сила, экспрессия чувства, но вместе с тем сдержанность, строгость и щемящая горечь интонации… Вот, пожалуй, главные черты в творчестве Елены Аксельрод, объединяющие первый ее сборник и новую стихотворную книгу, несмотря на то, что были они выпущены с десятилетним промежутком.. Если даже сравнить те два стихотворения, которые дали названия сборникам – «Окно на север» и «Лодка на снегу», – внутреннее живое единство ее поэзии легко ощутить. Образы окна и лодки родственные, их связывает один и тот же мотив порыва, устремленности – взгляда ли, движения, всего человеческого существа куда-то в иное пространство, в иное измерение. Зрение здесь стало про-зрением и воспринимается как дар, сполна оплаченный судьбой и постоянным нелегким трудом души. .. Нужна предельная внутренняя собранность – только с ее помощью можно увидеть то, что скрыто от рассеянного, поверхностно скользящего взгляда. Вероятно, поэтому понятия «молчание» и «тишина» – символы самоуглубленности – стали некими лейтмотивами в поэзии Е. Аксельрод…
… Но все-таки убедительно говорить о вечности можно, только разглядев ее приметы в повседневности. Для поэзии не существует низкой реальности, все в жизни значимо и полно смысла. Елена Аксельрод… всматривается в судьбы своей родни. Вот катит по местечку тележку дедушка – продавец пива. Не видит он проку в сыновьях, которые заняты не поймешь чем – «мазила один, а другой – рифмоплет»…
… Поэтесса чувствует ответственность за тех, кому она обязана судьбой. «Пусть, точно комната, тесна строка, но в ней, как в комнате, три поколенья»… Да, действительно, поэтический мир Елены Аксельрод отличается особой локализованностью. Но именно это и дает ей возможность так сконцентрировать в пространстве стихотворения силу поэтического чувства. Измерение, преобладающее в ее поэзии – глубина, а не ширь…. Возникает неодолимая потребность через призму прожитых лет взглянуть на отца, вызвать к жизни целый мир давних переживаний. В памяти воскресают реалии того времени, утлое жилье с убогой обстановкой, и вопреки всему этому – вот, оказывается, где зрело стремление жить и писать   в о п р е к и   – радость от соприкосновения с прекрасным:
«Хромая этажерка/Рогами в потолок.За стенкой кутит Верка,/На стенке мой Ван Гог.»
…Быт в русской поэзии – или меньше чем быт – зияющая пустота на том месте, где предполагается определенная наполненность, или нечто превышаюшее его, связывающее в тугой узел человеческие отношения, впечатления детства, нечто формирующее судьбу и характер… Живопись была единственной возможностью не задохнуться в затхлой московской «коммуналке», она открывала доступ духовной реальности, не менее необходимый, чем доступ воздуха. Отсюда и обостренное чувство цвета в стихах: «Цвет лепит образ, форму и пространство…» Цвет обрел значение символа. Он тяготеет к смысловой концентрации. К вечным понятиям: добро и зло, правда и ложь…
Образ дерева, ветки возникает в поэзии Елены Аксельрод всегда как принадлежность мира внутреннего. И вместе с ним возникает тема одиночества, сознание своей непохожести на других… Нет ли в этом опасности замкнуться на себе? Давайте посмотрим.

Ветка качалась, качалась, качалась
И от соседок своих отличалась
Тем, что качалась вместе с гнездом,
Тем, что заботиться было о ком,
И не к себе ее мучила жалость…

Вот и найдено единственно верное объяснение этого «избранничества»: коренится оно в самоотверженности, которая всегда отмечена «лица необщим выраженьем»… Елена Аксельрод – лирик, но замкнутым на себе ее творчество никак не назовешь.. . Сострадание для Елены Аксельрод – непременное условие творчества. Им же определяется и выбор   с в о е г о   в жизни – близких по духу людей, собеседников, книг. Так всем сердцем переживается… судьба Марии Петровых – « как будто письма чужие читаю тайком всю ночь»…
Да, судьба поэта складывается лишь в том случае, если он готов платить ее нелегкую цену. Вся поэзия Елены Аксельрод проникнута этой готовностью.

«Литературное обозрение», 1987, №4

О КНИГЕ «СТИХИ»

Александр Наумов
Книга—жизнь

…Стихи Елены Аксельрод, опубликованное в «Новом мире» в 1989 г., были, пожалуй, первыми стихами на еврейскую тему за всю историю журнала. К этому времени – перестройка! – она вообще стала печататься много чаще – в «Огоньке», «Юности», «Дружбе народов», альманахе «Апрель». Потом – уехала в Израиль. И вот – в России вышла ее новая, в чем-то итоговая поэтическая книга. Она так и называется «Стихи»…
Русская поэзия и проза, больше не разделенная непроницаемой границей и злобным изуверством советских таможен, продолжает жить, даже и пересаженная в другую почву, в мир иных реалий, и остается
р у с с к о й.   Существует в том же литературном процессе. И этот новый факт отраден. В нем надежда – для тех, во всяком случае, кто покинул мир повседневно окружающего русского языка и в иных «палестинах» остался русским литератором… хотя бы просто потому, что никем и ничем другим быть не может.
Впрочем, для одной, магистральной темы Елены Аксельрод переезд в Израиль был естественным продолжением жизни и духовного поиска. Это – тема, как легко догадаться, еврейская. Дочь замечательного художника Меера Аксельрода и еврейской писательницы Р. Рубиной, племянница еврейского поэта Зелика Аксельрода, она уже на примере собственной семьи и собственной жизни вполне ощутила, что это такое – «еврейская судьба». Начиная с той в полном смысле слова творческой безысходности – когда перед отцом и матерью, а там и перед ней самой то и дело вставал вопрос: « Жить и писать – для кого?» – и кончая крайним выражением – трагической биографией ее дяди, завершившейся в сталинском застенке:

Взгляд мечется, руки невольно дрожат,
Но страх заглушаешь последнею шуткой,
Не зная еще, что ты в клещи зажат
М е ж   д в у х   д у ш е г у б о к,   и нет промежутка.

Это очень точное «меж двух душегубок» (советской и нацистской) и было той, самой роковой в истории еврейства со времен ассирийского пленения ситуацией, которая… привела к Холокосту, а следом – к сталинской казни еврейской культуры…
Вместе с , общей для всех эмигрантов болью – потерей родной земли, утратой всего близкого и привычного с рождения – встают в ее лирике темы судьбы женской, которой посвящены многие сильные стихотворения…
Вообще, на первый, беглый взгляд книга стихов Елены Аксельрод – преимущественно о   с е б е.   Но это первое впечатление обманчиво: лирика ее очень отзывчива – и на редкость многолюдна. Вы найдете здесь умное и вместе трогательное стихотворение об отказнике, работающем лифтером. И о послевоенных деревенских бабах, что «выклянчив кобылу в сельсовете, на казенных списанных санях в церковь выезжали на рассвете, чтоб к ночи покаяться в грехах»… Или стихи об одиноких старухах, собирающихся, чтобы поиграть в лото – и после расходящихся по пустым своим каморам, чтобы «ночью не цифры, а годы считать.» Или о «нашем докторе», бывшем зеке-враче, получившем «прибавку срока» за помощь хворым в лагере… Это стихотворение, кстати, о человеке, в посвящении названном по имени. И таких имен-посвящений в книге множество; иные из них всем известны: Марк Шагал, Юлий Даниэль, Арсений Тарковский, Юрий Тимофеев, Лев Копелев, Евгения Гинзбург, Юрий Дружников… И они, как и безымянные герои стихов, входят в книгу не только тенями имен, но своими судьбами – тем ярким отпечатком, что оставили в поэтическом сознании автора. К их числу относятся и несколько талантливых еврейских поэтов, «стопку стихотворений» которых Елена Аксельрод перевела. .. Не могу отказать себе в удовольствии привести один из этих переводов – короткое стихотворение Галкина, из числа его «лагерных» стихов», воспроизведенное по-русски с той мерой вдохновения, с какою пишутся лишь собственные и   н а с т о я щ и е   стихи:

Пока ночь севера горит и день полярный звонок,
И надо мною синь небес – с глазок величиной –
Надеяться не устаю и чувствую спросонок,
Что на коленях у земли сижу я, как ребенок,
И вижу вечность впереди и вечность за спиной…

… Не случайно во второй половине книги много стихов о поэзии и поэтах: творческий опыт как таковой ищет выражения. Но и здесь в этой теме главным предметом остается   с у д ь б а   поэта в России. И характерный пример того – превосходный «Сонет о географии»…
«А, может, дольше нас живут деревья лишь потому, что их тоска не мучит?...» – спрашивает Елена Аксельрод в одном из своих стихотворений. Может быть. Но не по растительной жизни она весь свой век тосковала – напротив, по жизни творчески напряженной, свободной, наполненной. И, вопреки всем обстоятельствам, так, в сущности, и жила…

Mаrina, Russian-American Magazine, 1995

О КНИГЕ «В ДРУГОМ ОКНЕ»

Владимир Леонович
«Я никуда не уезжала»

(«Отъезжающим – Синай, остающимся – Голгофа»
Чичибабин)

… В руках у меня книга «В другом окне», вышедшая   т а м   в 1994 году. Нет, опять надо спорить: Голгофу русский поэт Елена Аксельрод увезла с собой – нашу, нашенскую... Одна из ее здешних книг называлась «Окно на север». В другом окне – другие приметы. Всего лишь.
Надо ставить на место предрассудки жизни, предрассудки временности – как в хорошем обществе ставят на место враля. И покончив с ними хотя бы на этой странице, порадоваться, что Елена Аксельрод никуда не уезжала и не уехала, ничему и никому не изменила, ничего не убоялась. Со мной согласятся знающие ее люди. Согласились бы Даниэль и Галич: я знаю, как она вела себя и что делала, когда праведники этой страны (по кличке диссиденты) были заметнее и выраженнее, чем сейчас. Им было бы труднее вне поруки таких людей, как Леночка Аксельрод.
А что же – стихи? К ним трудом и временем   д о ш л о   все то, чем хороша была юная танцовщица, что видел Меер Аксельрод в лице дочери. Все это исполнилось, как исполняют Природой и Богом порученное («Дарование есть поручение» – Боратынский).

Там, где сгорел Содом, едкие пятна окалины.
Отбушевавшее пламя зовет оглянуться назад.
В Мертвое море столпы соляные повалены,
Длинными льдинами, Арктикой белой лежат.
Жар плывет над горами, как северное сияние.
Пахнет дымом и серой, черным хлебом и домом.
Но между домом и мною такое же расстояние,
Как между маревом Арктики
и красным дождем над Содомом.

Уместно процитировать несколько слов из статьи Николая Панченко (1979): «Елене Аксельрод почти всегда достаточно той скромной точности языка, которая разговорную речь выводит в прозу, а прозу – в поэзию»… Николай Васильевич не мог еще знать стихов из книги «В другом окне»… Иначе он отметил бы, что «скромная точность языка» иногда, местами, где это неизбежно, преображается в метафорическую мощь речи. И отнюдь не по причине экзальтированности, свойственной земле древних пророков и новейших…
Да, это речь Трагедии, единой для человечества, гуляющей как болотный огонь по странам: его беглость говорит о том, что гниет и горит
в е з д е.  

И все ближе закат. Раскаленная сковорода
Равнодушна к словам покаяния. Что за беда,
Там иль здесь тебя нет,
Не печалься о завтрашнем дне,
Где дрожат жалюзи на твоем ослепленном окне.

Все равно, где   н е    б ы т ь   – так говорят те, кому дано быть повсюду. Стихи явно отсылают к Цветаевой. А вот и коренное для поэта стихотворенье (эпиграф из Цветаевой же…)

Полоумная старуха,/ Побирушка на вокзале,/
Не вино, а бормотуха/ В замутившемся бокале.
Бормочу свои хореи,/ Бормотухой заливаю.
Что славяне, что евреи – /Я тихонечко, я с краю.
А в башке чугунной, пьяной,/Безысходно нежность тлеет:
Ночь течет на лес багряный./ Камень под луной белеет.

Шло-шло – подошло, как говорят в народе… Вырос еще один русский поэт. Еще один праздник, не замеченный оголтелым, подобным хамсину, смутным временем. Но смуты проходят – праздник остается.

«Знамя», №8 1995

Глеб Шульпяков

…Судьбу, как известно, делают книги. Два сборника Елены Аксельрод вышли у нас в 70 - 80-х годах, третий и четвертый – о котором и речь – после переезда автора в Израиль. Традиционно жизнь и стихи поэта, который оказывается в подобной ситуации, распадаются на "до" и "после", "здесь" и "там"... То, что представлено в книге "В другом окне", - ни "до", ни "после". Между. Собственно, свойство поэтических текстов – а, видимо, не географические перемещения – и составляет это понятие. В смысловом и метрическом плане самые яркие стихи Елены Аксельрод – это некий палимпсест: сквозь московские воспоминания свободно проплывают соляные льдины Мертвого моря, и наоборот: песчаная буря напоминает метель. Правильный ямб перебивает анапест; четыре жизни - две метрические и две географические - смешиваются. Лифт, часто упоминаемый в стихах, приобретает символическое значение, как метафора "подвешенного состояния": в сущности, автор ни здесь и ни там. Где-то, как лифт, между этажами. Лифтер, соответственно, может легко олицетворять рок, или судьбу, или случай. Вся прелесть этих стихов в том, что отбор образов происходит как бы бессознательно. На месте Елены Аксельрод "какой-нибудь" Элиот развернул бы "лифтерскую" космогонию на тысячи строк. Наш автор обходится сорока восемью.

...Судьба надломилась -
В душе тишина -
Как в доме усталом,
Где ночью лифтер
С бездонным провалом
Ведет разговор,
Где, Храма не зная,
Он Бога зовет,
Где клетка сквозная
Плывет в небосвод...
         ("Лифтер")

Библейский подтекст практически не ощутим – зато маки, как синий цвет неба в других стихах, передают колорит Святой Земли. Все же основной ее лейтмотив – это песок, соль и зной: белый цвет. Даже в воспоминаниях детства память поэта выбирает песочницу, куличи, песчаные дворцы. Но белый цвет – также и цвет чистого листа бумаги, на который ложатся новые строки. Черным по белому. Вот еще несколько замечательных строк на эту тему:

В скалу вмурована кровать/Над белой мглою./И так подушки высоки,/
Так душно, так горбато,/Что Божьей воле вопреки/Четыре мерзлые доски/В четыре черные строки/Вбиваю виновато.

"Восток или Запад – лишь билось бы слово в садке". Эта строчка из финального стихотворения сколь банальна, столько же и неоспорима – особенно когда ее произносит человек с "географическим" опытом. В данном случае именно география освобождает поэта от своей "модальности", предлагая взамен "подножье неба", "земную черту" и жизнь с тем самым "словом в садке". В самом деле, находясь "между" - между "больной далью" и "раем больным", между Востряковым и Мертвым морем, между прошлым и будущим, – слово начинает жить за свой собственный счет.

«Новый мир», 1996, №9

О КНИГЕ «ЛИРИКА»

Тамара Жирмунская
Крутая соль

Мне не просто говорить объективно о Елене Аксельрод – так много общего… Совпадают и время, и место, и атмосфера дружной родительской семьи, и скудный коммунальный быт. И даже «белый лебедь Лепешинской»– скульптурное изображение балерины, поднятое на угловой башенке предвоенного дома над «московским Бродвеем» нашей юности. Так назывался отрезок улицы Горького, прилегавший к площадям двух поэтов: Пушкина и Маяковского.

Через белую скакалку/Я скачу, скачу, скачу,
Черных тапочек не жалко/Скину их и улечу…
Петли вьет моя веревка,/В городской пыли свистит,
А на тапочках шнуровка/Размоталась и висит…

А первое потрясение, до бульвара, до скакалки, еще времен Великой Отечественной:

«И бежим мы вдоль путей,Под вагоны лезем/
И теплушкою своей,/Словно домом, грезим…»

Строгий отбор памяти, предельная точность пера, – и лирические стихи, помимо эмоциональной, выполняют функцию, которой от них не ждут. Становятся чем-то вроде временных зарубок Робинзона Крузо.
Но сладкая мука узнавания своего, закрепленного в чужих стихах, скоро кончается. Еще до личного знакомства нас на время разводит судьба. Когда пишущая стихи братия… дружно хлынула на сцену как бы одного огромного концертного зала, Елена Аксельрод волею судеб и собственной волей оказалась вне игры. Как все публичное, понимаю я теперь, это был соблазн. Как всякий соблазн, он рождал иллюзии.
Наше общение с аудиторией, повышенно отзывчивой (первый глоток свободы) давало мнимое ощущение обратной связи, собственной смелости и значительности. А свернутое до поры время уже разворачивало свои панорамы. Уже состоялся суд на Даниэлем и Синявским. Уже подступало исключение из Союза писателей Солженицына…. Вечера поэзии продолжались, но что-то в них было не то. Тогда, пожалуй, впервые я ощутила где-то неподалеку человеческое и поэтическое присутствие Елены Аксельрод, теплое, доверчивое. Но к святая святых души Лена меня не допускала. Казалась ли я ей более благополучной? Не знаю. Наверное. Я участвовала в общей «буче, боевой, кипучей», – она нет. У меня выходили книги стихов – у нее нет. Я догадывалась: Лена страдает от невостребованности. Чудесные детские книжки, что она издавала, переводы не заполняли вакуума… Чтобы был хороший резонанс, пустота должна быть заполнена. А чем? Не в нашу ли сторону – эстрадной дружины – ненароком было пущено:

«Нам летать нельзя в строю/ –Попадем на мушку./
Без приказа лишь пою,/Да и то – в подушку…»

Жаль, я тогда не знала ее стихов, посвященных Ю. Даниэлю…
Год написания 1970. Называется «На поселении»…
Но все-таки в самую «застойную» эпоху вышла первая «взрослая» книга Елены Аксельрод. Состоялось и несколько творческих вечеров в Москве, и всегда они собирали полные залы. «Я заплуталась между поколений», «Старый поэт», «Подмосковный романс» сразу завоевали сердца. Я радовалась Лениному успеху, написала о ее премьере в «Литературном обозрении». Но скоро у меня начались свои «общественно-политические» неприятности. Теперь уже Лена приезжала ко мне. Поддерживала и утешала…
Обычно стихи и переводы живут в разных «комнатах» поэта. Но у Елены Аксельрод есть одно совпадение. Вот стихи «Из Матвея Грубияна»:

На стопку стихотворений/Извел я все свои дни.
За строчки платил я кровью,/Стоили жизни они.
Гранил я и шлифовал их,/Порой знавал торжество…
Не знаю я – для кого!/Не знаю я – для чего!

В одном из стихотворений…, вспоминая маму-писательницу в «рассохшемся кресле», отца-художника, неразлучного с мольбертом, поэтесса повторяет тот же мучительный вопрос: «Пишет всю жизнь – для кого?» Что ж, и Марина Цветаева считала, что ее стихи никому не нужны…
Во время одного пристального чтения Лениных стихов я вдруг уловила, как излюбленно ей слово «соль» … В одном из стихотворений 90-х годов «Задернут занавес над городом, С которым съела горы соли». Ныне недалеко от места ее пребывания берег Мертвого моря, где «подсоленные маки», где «столпы соляные», где действительно «соль крута» – поэтический образ обретает убедительную вещественность.
«Крутая соль» – судьба поэта и здесь и там.
… Мы с младых ногтей знали, что оставить в великой русской поэзии след – все равно, что оставить след на Луне, так же рискованно, трудно и… кому как повезет. Лучшие Ленины стихи – ее след на Луне. А Луна же не русская, не еврейская. Она – всеобщая.
А что душа поэта и на родной чужбине будет нарывать до самого конца – в этом у меня нет сомнений…
Я хотела закончить недавними стихами Елены Аксельрод, посвященными Ф.Я. – мужу и другу поэтессы, потому что очень люблю их и читаю вслух своим друзьям. Но закончу другим стихотворением. Бывает, что не поэт подражает жизни, а жизнь подражает поэту.
Сколько матерей погибших мальчиков и в Израиле, и в Чечне, и за тридевять земель и от Израиля и от Чечни пробормотали бы как исповедь–молитву, это страшное, это нежное, это гробовое, это исполненное любви стихотворение Лены, написанное в 1973 году:

- Скажи мне, скажи мне, сыночек,
Где они, где твои ночи?
Мне так тревожно, сынок…
– Мама, я одинок.
- Скажи, где проводишь ты дни,
Хоть ниточку протяни.
Искать тебя сбилась с ног…
– Мама, я одинок…

Послесловие к книге «Лирика», 1997

Рада Полищук
Откровенный голос Елены Аксельрод


…Отчаянье и забвенье,
Немые застывшие стены –
Лишь музыка, только пенье,
Лишь голос мой откровенный.

Так сказать о себе может лишь тот, кто не допускает ни грана фальши ни в мыслях, ни в слове. Ни в сокровенных мыслях, ни в поэтическом слове.
Это не кокетство, не игра, не поэтический образ, скорее – признание. И не публичное, площадное, а интимное, себе своими стихами нашептанное.
Себе – нашептанное, нами – услышанное.
Себе, потому что степень откровенности наивысшая. Это уже и не откровенность даже, а откровение – как акт покаяния, сопричастности, незабвения….
Доверительность, с которой Елена обращается к нам, предельна, порою кажется – запредельна. Так открыть свою душу может лишь очень доверчивый и мужественный человек. Мужественный – в своей почти детской незащищенности. Может быть, поэтому ее тихий голос звучит как свой, внутренний, и все узнаваемо, даже то, чего не видел, не знаешь, но почему-то чувствуешь и понимаешь.
Стихи Елены Аксельрод как камертон. По ним можно выверять непростую мелодию песни российского еврейства. В этой песне извечные еврейские грусть и печаль, переплетаясь с искони русской тоской, помножены на тоску и печаль и по России, и по Земле Обетованной.
«Я– возвращенка, я – изгнанница.» Может ли быть что-то трагичнее этого? Щемит сердце от боли. И чувствуешь боль поэта, прорывающуюся сквозь неброскую сдержанность слова. Почти каждая строка точна, как математическая формула, почти в каждой слышится мудрость души, не познавшей, но познающей мир болезненно, глубоко и просветленно. Вот, попав в «город вечный», Елена Аксельрод поняла, что «жизнь после смерти есть». И сразу же вслед за этим пришло горькое осознание того, что «больше полувека жила, не зная, что в раю больней»...» А вот ей открылась иная тайна: «Грань угасанья ярка // Грань угасанья прекрасна». А вот – признание в любви, не скороспелое, легкодумное, но выстраданное: «Восток иудейский – вторая любовь и беда». И, наконец, – прямое обращение к тем, кому распахнула душу, кого впустила в себя: « Я не хочу, чтоб меня забывали…»
И хочется заверить: «не забудем», как на цветаевское отчаянное «… а еще за то меня любите…» – все время хочется кричать запоздало: «любим! любим!»
Болью и любовью пронизаны все стихи Елены Аксельрод – подлинной болью и непоказной любовью. Это чувствуешь сразу и безошибочно – биением собственного сердца, отзывающемся на каждое слово поэта своим, сокровенным, созвучным.
Есть у Елены Аксельрод строфа, пронзающая предельной смысловой и эмоциональной точностью. Лучше не скажешь. Но какого мужества требовало каждое слово, написанное кровью сердца…Если не в первый раз читаешь, а знаешь наизусть, все равно больно, потому что всякий раз по живому.

Не знать бы привилегии печальной
Расстаться с тем, чем всей душой срослась,
С чужбиной нареченной, изначальной,
Той, что с рожденья родиной звалась.

В 1976 году сказано… Или сегодня?... Или пять тысяч лет назад?..

Москва, «Литературные вести». Сентябрь 1999

Феликс Гойхман
Загадка снегурочки

Поэт со своими стихами весь на виду, как море, и он не загадывает загадок. Он сам  загадка. И его книга, которую мы рассеянно держим в ладони, готовые окунуть в нее взгляд, тоже  загадка… И мы уже безоружны перед ней.
В данном случае я говорю о книге израильской, а в прошлом  московской, поэтессы Елены Аксельрод…О чем эта книга? На первый взгляд тут нет секрета. Стихи Елены о вещах вполне заурядных: о любви, о преемственности, о доме, о материнстве, об обретении и утратах, о мире, с которым она чувствует неразрывную связь.

«Голые черные ветки /Загадочная картинка.
Задача: найти твой профиль,/Контур, изогнутый ветром…»

,,, Не сразу, постепенно, перебираясь со страницы на страницу, начинаешь обращать внимание на довольно странное отношение лирической героини стихов ко многим вещам, например, к ветвистым деревьям.

«Я ощущала плотью всей/ Земли зовущей власть.
Но с нищих, но с родных ветвей/ Я не могла упасть.»

Что это, фигура речи? Попытка уподобления себя древесному листу, плоду, птенцу, до времени спящему в гнезде? Не правда ли, странная фантазия? Тем не менее, последнее предположение, как будто даже, находит подтверждение. Похоже Елена неравнодушна именно к птичьим гнездам. «Ветка качалась, качалась, качалась/И от соседок своих отличалась/ Тем, что качалась вместе с гнездом …»
И даже не гнездо, как таковое, попадает в центр ее внимания, а его специфическое, монотонное качание, напоминающее качание лодки, спущенной на воду, качание младенческой колыбели, под родительской рукой.

Я лечу в гамаке,
Между пальмой лечу и ольхой.
Снег истаял в песке,
Я послушна незримой руке,
Своевольной, сухой.

И образ снега, который в данном случае истаял в песке, тоже возникает на страницах книги не раз и не два.

…Снег зеленеет, листвой становясь.
Пруд леденеет, и хрупкая связь
Между моею землею и мной
Теплится коркою слюдяной.
Мартовский снег задеваю веслом,
Памятью робкой петляю в былом.
Вечность и прах
зачерпну второпях.
Путаюсь веслами в облаках.

Это строчки из стихотворения «Лодка на снегу»… Обратите внимание: "Лодка", "на снегу"… Вообще, складывается впечатление, что деревья и холод  давние попутчики героини, а белый цвет, ассоциируемый со снегом, и черный, ассоциируемый с древесной корой  основные цвета: "белая ветка  одиночества крик", "Учусь оттенки мрака различать//и пятиться, собрав остатки воли"; "Что руки простирать// над черной немотой?// Я отступлю туда,// где встретимся с тобой,// Туда, где все равны"; "Мы ехали сквозь белый свет,// он бил в нас с трех сторон,// Мы ехали вдоль охры гор,// вдоль пятен жженой умбры.// Весь белый свет нас обнимал,// зеленый, желтый, бурый,// Он бил сквозь черные очки// и сквозь стекло окон", " «…Но мне милее снег (белый, Ф.Г.) над бездной (черный, Ф.Г.)…". Даже в стихах о А.Тарковском Елена рисует образ поэта, в тех же "холодных" тонах.

«…Как в бледных предзимних полянах,/ В нем вечности был холодок…»

Поклонники поэзии Тарковского могут с ней согласиться.
«Его стихи,  скажут они,  действительно морозны и филигранны, как снег, к тому же вспомните, как назывались его сборники, "Перед снегом", "Зимний день"».
Что тут возразишь, его сборники, действительно, так назывались, и вечность, точнее бессмертье ("…и я один, кто выбирает сети, когда идет бессмертье косяком…" А.Т.), о котором частенько толковал поэт, никак не ассоциируется с пляжем в Коктебеле….
…Я бродила по комнате, мучась неясной виной/От дверей до окна сквозь меня холодок ледяной…
«Но позвольте,  на этот раз подадут голос читатели, заглядывающие мне через плечо, то бишь листающие вместе со мной книжку Елены,  на этот раз стихи посвящены ее отцу, который, судя по всему, уже умер, и ледяной холодок, о котором упоминает поэтесса, олицетворяет ужас живого человека перед загробным миром».
Вы так считаете? Отлично. А я предлагаю вам вспомнить строчки о заснеженной лодке, приведенные выше. ..
Разве невозможно представить, что и ледяной холод, пронизывающий героиню стихотворения об отце, так же как слюдяная корка льда, теплится? А теперь объясните мне следующее двустишие, прокомментируйте его в свете всего, что было сказано.
«Тени исчезли / Некого ждать».
Хорошо, что тени исчезли или плохо? Итак, вам не кажется, что настало время поговорить о специфическом образном языке Елены Аксельрод, попытаться разобраться в нем…Давайте признаемся, наконец, что есть в поэзии Елены несколько затемненных элементов, без расшифровки которых, пожалуй, не обойтись. И первые из них, это разумеется, уже знакомые нам, деревья, птичьи гнезда, любые подвешенные и качающиеся емкости с чем-то живым внутри ("Восток или запад – лишь билось бы слово в садке" .), снег, холод, черно-белая гамма. Все это – своего рода "белый" пантеон ее языка. Несложно представить себе существование пантеона "черного". И он есть. Прежде всего это песок, прах. Причем, так же как "холод" из "белого" пантеона, этот символ трактуется весьма широко. Вспомним, прах, который зачерпывает второпях героиня "Лодки на снегу". А вот и другие примеры: "…живу внутри стиха, где между строк – песок…", "…ложь, укоренившаяся в слове…". Как видите, песок на языке Аксельрод  это ложь, мнимость.

«…К собственному призванью/Неутоленная страсть./
Как с прямыми словами/В мнимостях не пропасть?..»/

Еще один пример: стихотворение, как бы иллюстрирующее строчку из Экклезиаста о том, что все суета.

…Бок о бок палаты ума
с глинобитным домком,
и смысл, и бессмыслица,
ветра и птиц кутерьма
даны и провидцам,
и сытым сегодняшним днем,
в чьей скудости плачет, ликует
не дух, а душа,
кто смерти страшится,
ее что ни миг тормоша,
стремясь к ней и стиснутым горлом,
и бельмами глаз,
кто грудь заливая,
все тянет, хрипя, из ковша…
Доверившись солнцу,
прибрежный песок вороша,
не этим ли самым
я занимаюсь сейчас?..

Но песок может быть не только прибрежным, как бы к нему ни относиться. Песок, это еще и соль, и любое пересыпание, и пустыня, и бесконечные блуждание в ней, это еще и зной, и пламя  все это образы "черного" пантеона. «…Жар застыл над горами, как северное сияние./Пахнет дымом и серой, черным хлебом и домом…»
Вот, как описывает поэтесса ветер в Араде, городе, расположенном в сердце Иудейской пустыни…

Сыплются листья, жуки, мотыльки
Душная вьюга вдоль тротуара.
Вывалив мусор, несутся мешки,
Как угорелые, как от пожара…
А вот, строчки о наших "миролюбивых" соседях:
…Сколько им выпало, сколько осталось нам
Рядом с огнем и мечом,
Кто распластался за черными ставнями,
Молит аллаха о чем?..

А вот о собственной невеселой судьбе. «…Я возвращенка, я изгнанница»…»

Переступала столько я границ,
Боясь на провожавших обернуться,
Чтобы при виде дорогих мне лиц
С дороги непосильной не вернуться…

Ну что ж, хотя бы немного определившись в мире поэта, можно, наконец, задуматься о другом, о том, например, что это за возвращения такие. Куда постоянно хочет вернуться лирическая героиня? А еще ведь было: "пятиться " в стихах про оттенки мрака и "отступать" в стихах про черную немоту. Помните? Что там было? Отступать "туда, где все равны "…Может быть, речь идет о ветвях, с которых героиня когда-то не могла упасть. Разве для птиц не равны все измеренья, с катастрофическим неравенством которых нам приходится пожизненно мириться. И не Елена ли утверждала, что "наземные связи непрочны"? Что тут скажешь? Теперь по крайней мере ясно, откуда столько сожаления по поводу каменного здания, из-за которого бедный лес лишился дыхания. Партия "зеленых" тут ни при чем. И все-таки, о чем она толкует, когда говорит о равенстве всех? Как вы полагаете? И если это не посмертная немота, может это  преджизненное молчание плода под сердцем? Слово толкнулось и замерло,/ Будто под сердцем дитя./ Я его переупрямила,/ Жизнь подарила шутя. Как видите, даже сформулировав ключевые понятия, дать однозначный ответ на возникающие при чтении вопросы далеко непросто. Но разве не именно это обстоятельство является одним из основных признаков поэзии. Разве не загадочность поэта я отстаивал в начале эссе? Вот, почему, полагаю, мне следует замолчать, оставив Вас наедине с этими странными и глубокими стихами, стихами, которые написала уроженка заснеженной Москвы, живущая в городе Араде, посредине пустыни.

http://www.sunround.com/club/journals/8goixman.htm

О КНИГЕ «СТЕНА В ПУСТЫНЕ»

Дина Рубина
Об этой книге

…Двадцатый век со своими катаклизмами и катастрофами оглушил человечество, заставил поэтов «повысить голос». Сейчас, чтобы быть услышанными, многие стихотворцы кричат во всю глотку, выбрасывая в угоду публике все новые и новые посмодернистские коленца и публику трудно удивить чем бы то ни было. Надо обладать мужеством особого качества, чтобы в эту эпоху всеобщего ора и хаоса говорить негромким внятным голосом. Когда поэт решается на такое, происходит удивительное: мир вокруг него затихает, прислушиваясь к его стихам, так же, как он сам прислушивается к миру: «В счастливом, страшном ли бреду/ Так гулко, так пустынно?/ Я, годовалая, бреду,/ Держась за сына./ Куда-нибудь да приведет,/А много ль надо?/ Вон старичок-сверчок поет, / Или цикада?»
Новая книга Елены Аксельрод полна исконным и неистребимым трагизмом – трагизмом существования человека на земле – «меж стеной и тучей», трагизмом, преследующим каждого из нас и делающим эфемерным любое благополучие.
Впрочем, вот уж чего не стоит искать в этой книге – благополучия, благодушия, любования «чистой красотой» пейзажа. Красота отравлена горечью, любовь пронизана болью и предчувствием разлуки… «Мой раскаленный дом оледенел./ Под люстрой бьется мотылек, как парус. / В отчаянии плотном нету пауз, / Нет воздуха. Весь мир оцепенел…»
Однака вторая строфа этого стихотворения спорит с первой, предлагает выход, надежду: «Неужто весь? В окно мое летит/ Речь неразборчивая, шепот шины.
И снова я с настырностью мышиной/ Скребу пером, бумага шелестит…»

Вот оно – освобождение, исцеление, воздух между стен – слово, музыка, кисть. То и дело вспыхивает в строчках этот генетический знак: «Меж отдыхающих от зноя стен / Ростком надежды слово-одиночка»…; «И не было другой опоры нам – лишь нити строчек на листе…» И возникают другие «стены»: «И снова слиты воедино / Отца призванье, дело сына. / Не счесть цвнтов, не счесть оттенков./ Играет и живет картина, /И стены есть, и нет застенков».
Эта горькая и мужественная книга – рубеж, когда человек, поэт останавливается и оглядывает окрест и вдаль свою жизнь на двух таких разных, таких болезненно родных землях, останавливается, чтобы свести в стихах порванные связи времен, народов, языков и поколений.

«Стена в пустыне», (предисловие). 2000, Иерусалим

О КНИГЕ «ИЗБРАННОЕ»

Наум Басовский
Снимки с двойной экспозицией

Современные фотоаппараты, рассчитанные на непрофессионального пользователя, устроены так, что «думают» за него – сами устанавливают выдержку, диафрагму, сами наводят на резкость, сами переводят плёнку на следующий кадр после съёмки… Не то было в те, теперь уже давние, времена, когда я начал увлекаться фотографией. В частности, плёнку надо было переводить вручную, и сколько же кадров было испорчено из-за беспамятства и торопливости! Иногда, впрочем, случались какие-то забавные штуки, вроде коровы на футбольном поле среди игроков, но не более того.
Однако были тогда мастера-фотохудожники, которые использовали двойную (и многократную) экспозицию как особый приём. Снимали, например, несколько раз на один кадр ночную грозу и получали небо, испещрённое бесчисленными молниями. Снимали на один кадр утренний и с той же точки вечерний пейзаж – получалось нечто таинственно-мистическое… И почти все они представлялись, с моей точки зрения, удачами, ибо демонстрировали серьёзный, неповерхностный взгляд, пристальную внимательность и, что тоже важно, виртуозное владение техникой съёмки.
Обо всём этом я вспомнил, читая «Избранное» Елены Аксельрод – некие, пользуясь известной формулой Юрия Трифонова, предварительные итоги сделанного поэтессой за немалый срок жизни в литературе. Уже стихотворение, открывающее книгу, даёт повод для таких размышлений; вот фрагмент из него:

Я иудеянка из рода Авраама,
Лицом бела и помыслом чиста.
Я содомитка, я горю от срама,
Я виленских местечек нищета,
Где ласковые свечи над субботою,
Где мать худа и слишком толст Талмуд,
Я та, на чьих лохмотьях звезды желтые
Взойдут однажды и меня сожгут.
Я дую в горн, и галстук цвета крови,
Я коммисарша, грозен взгляд мой зоркий,
И я же, заплутавшаяся в слове,
Избравшая безлюдные задворки
Российского стиха, и этой долей
Вернуть бы мне себя, еще одну –
Ту, что когда-то не своею волей
Валила в снег таежную сосну.

Явная здесь многократная экспозиция образа лирической героини создаёт особую стереоскопичность изображения, и это не последняя причина широкой известности стихотворения, его бесконечной цитируемости; а строчка Я иудеянка из рода Авраама вообще стала как бы фирменным знаком Елены Аксельрод. Некогда прочитал я такое суждение – что в великой русской поэзии и одной строчкой остаться почётно. Эту строчку поэтесса написала ещё четверть века назад. Но рассматриваемый сборник позволяет с уверенностью говорить о том, что не одно стихотворение Елены Аксельрод способно выдержать сравнение с лучшими образцами русской лирики…
Когда мы оба – и Лена, и я – стали израильтянами, вкусили и мёду, и горечи здешней жизни, выяснилось, что её стихи раскрылись для меня по-иному и заняли своё особое место в душе и в мыслях.
…Именно те стихи Елены Аксельрод, где я обнаруживал упомянутую двойную экспозицию, наполнялись – из переулков и подвалов собственной памяти – звучанием тех лет, тех событий – общих лет, общих событий! Появлялась полная узнаваемость, думалось: это было не только с поэтессой – нет, это было и со мной тоже; а для чего ещё нужны стихи, как не для того, чтобы несколькими строками, даже всего несколькими словами вызвать эмоциональное потрясение?! Попробую с минимальными комментариями привести два-три примера такого воздействия.

Эвакуация. Коптилка.
Над нею бабушка бормочет.
Разноязыких бед копилка,
Кобылы обреченной очи…
Старик-казах заносит палку,
Чтоб вызволить меня из драки…
На глиняном полу вповалку
В отрепьях каторжных поляки.

Если бы эти строки уже не были написаны – притом так лаконично и выразительно! – что-то подобное мог бы написать и я: и про коптилку, и про бабушку, и про старика – вызволителя из драки, только в моём случае это был бы не казах, а киргиз, и даже про несчастных каторжных поляков… Но эти восемь строк – только подступы к резонансу («Случайный отзвук, но ещё не звук», как говорит Елена Аксельрод в другом стихотворении). Истинный резонанс возникает в следующих восьми строках, где поэтесса мысленно обращается к своей маленькой внучке:

Затихли в памяти арыки,
И шепот бабушки всё глуше.
Младенца унимаю крики –
Моей раскосенькой Катюши.
О чем, захлебываясь, плачет
Горчайшими слезами детства?
Ужель и перед ней маячит
Неистребимый призрак бегства?

И мгновенно происходит переход от единичной судьбы – её, моей ли? – к судьбе всего народа еврейского, к его тысячелетней истории, к его неисчислимым гонениям, к его беспримерной стойкости. Это «работает» Её Величество Поэзия в чистом виде.
Другой пример, более локальный, но от этого не менее выразительный.

…Тщедушный палисадничек зеленый,
Что окна от прохожих прикрывал,
Мне заменял усадебные кроны,
Которых род мой сроду не знавал.
Не оттого ль теперь, через десятки
Истоптанных, неразличимых лет
Я каждый год, собрав свои тетрадки,
Спешу туда, в апрельский тихий свет,
Где над оврагом ели да осины
И у пруда зеленая скамья,
Протяжный запах мокрой древесины
И тень неуловимая твоя.

Мне кажется, не я один – любой читатель этого стихотворения вспомнит свою зелёную скамью и свою неуловимую тень любимого человека. Но ведь это не просто мгновенный снимок из прошлого: двойная экспозиция здесь присутствует десятками истоптанных (какой, однако, замечательно точный эпитет!) лет, и не просто истоптанных, а – неразличимых (ещё один замечательно точный эпитет!), неразличимых потому, что в них уже не было неуловимой тени… Лирическая героиня из сегодняшнего дня вглядывается в, казалось бы, навсегда ушедшее прошлое – и вдруг оттуда льётся апрельский тихий свет и доносится совершенно меня сокрушивший протяжный (!) запах мокрой древесины: такие воспоминания – неопровержимый признак истинного поэта.
А вот небольшое, в два четверостишия, стихотворение, датированное 1998-м годом:

Ялта безлюдная. Мы вдвоем.
Год шестьдесят девятый.
Мы заплатили за весь окоем –
Так мы были богаты.
Четверть века транжирила я.
Казалось, запас бесконечен.
Море сухое. Пустая бадья.
Мне расплатиться нечем.

Предельный лаконизм самовыражения сочетается здесь с предельной эмоциональной экспрессией – одно сухое море чего стоит! Двойная экспозиция этого снимка действует и ошеломляюще, и завораживающе; два изображения, разделённые более чем четвертью века, одинаково чётки и выразительны. Какое ещё искусство, кроме поэзии, способно на это?
Но мне вовсе не хотелось бы, чтобы у читателя сложилось мнение, будто Елена Аксельрод пользуется всё время одним и тем же, пусть даже и совершенным, способом поэтической выразительности. В конце концов, двойная экспозиция – не более чем удобный для меня словесный ход, и стихи поэтессы воздействуют так сильно не потому, что я так назвал этот способ, а потому, что это просто очень хорошие стихи. Ещё один пример, уже без привязки к какому-либо «способу» вообще:

Там на столе горой тетрадки.
В окне – последние лучи.
На темной лестничной площадке
Ищу забытые ключи.
От глаз чужих в квартире скроюсь,
Друг забредет на огонек.
Но зря в бездонной сумке роюсь –
Кефир, очешник, кошелек.
Сижу я, к двери прижимаясь.
Лифтер, храпя, подъезд хранит.
А там, внутри, не унимаясь,
Мой телефон по мне звонит.

Что это – воспоминание? Сон? Смешение воспоминания и сна? Поскольку стихотворение помещено без даты под ним, но в разделе сборника «Вдоль Мертвого моря», допустимо предположить любой вариант. Лифтёр в подъезде – это, конечно, Москва. Но мой телефон по мне звонить может и здесь, у Мёртвого моря, в новой жизни, которая не отделена – и не может быть отделена! – от жизни прежней, многострадальной и счастливой одновременно. И, конечно же, вдумчивый читатель несомненно уловит здесь перекличку со знаменитыми строками Джона Донна: «…а потому не спрашивай никогда, по ком звонит колокол: он звонит по тебе», и это мгновенно изменит масштаб сказанного в стихотворении – от конкретной бытовой зарисовки до джон-донновского Острова, который на самом деле не Остров, но часть Материка…
Десять разделов, на которые поделён сборник «Избранное», дают возможность подробно и неспешно вчитаться в поэзию Елены Аксельрод, почувствовать ту силу духа, которая диктует спокойную, сдержанную, несуетную интонацию большинства стихотворений. Эта сила духа – а ещё её можно назвать душевным благородством – определяет авторское кредо, этически и эстетически безупречное, и даёт всей книге некий стержень, благодаря которому стихи разных лет, написанные при весьма разных обстоятельствах, перекликаются, создавая, если можно так выразиться, спиральность впечатлений. Я неоднократно, прочитав то или иное стихотворение из последних разделов сборника, возвращался к более ранним и находил созвучия, которые, понятно, не могли быть обнаружены при первом чтении…

«Иерусалимский журнал». 2004, №17

Ольга Канунникова
Молчит неузнанный цветок

…Ее дар являет себя в полную силу, когда звучат ее излюбленные скользящие мотивы – переплетения, срастания человеческого и древесного, человеческого и растительного. «Но сплетались в сизых просветах/ Руки яблонь с руками людскими/ И была я одной из веток/ И носила людское имя». Как будто рядом с жизнью людской… медлительно проходит другая жизнь – древесная, шумящая, и в сплетении ветвей, корней, побегов словно еще есть первобытная таинственность. Вот стихотворение «Загадочная картинка». Героиня всматривается в узор нагих ветвей – и видит, что в этом узоре прочитывается некий личный сюжет. А дальше получается, что в этом рисунке есть еще что-то помимо узнаваемых деталей – и вот это «что-то» важнее всего – и не нужно расшифровывать смутный смысл этого древесного послания…
Елена Аксельрод последние годы живет в Израиле... Едва ли не библейская исступленность (которая и раньше возникала в стихах Аксельрод) развернулась здесь до предела: многие стихи – это стихи-молитвы, стихи – заклинания, стихи – плачи. Но вот парадокс: этот торжественный голос часто произносит бунтарские слова. Как будто устами поэта говорит богоборец Иаков (стихотворение про жертву Авраама и многие другие). Она задает очень много неуютных и неудобных вопросов. И это не потому, чтобы она стала гневливее или обидчивей…. Кажется, Елене Аксельрод и самой неуютно в своей вере-неверье – это какое-то не ее состояние. И поздние стихи ее звучат словно еще одна, поздняя, молитва – что-то вроде «Приди на помощь моему неверью». Впрочем, там, кажется, есть и другое, новое для нее – растерянность перед непонятным и ужас перед неизбежным…

… Не эта ль бездна открывалась
Пророкам в их бесстрашных снах?
… Быть может, у листвы зеленой
Храбрее и мудрее сны?
О чем мечтали анемоны,
Вчерашним ветром сметены?

«Новый мир», 2004, №»2

О КНИГЕ «ОБЩАЯ ТЕТРАДЬ»

Светлана Шенбрунн
Елена Аксельрод и ее стихи

По сравнению с поколением наших родителей мы оказались счастливчиками. Им досталась доля покруче. Но и нас проклятый Двадцатый успел зацепить своей алчной когтистой лапой, успел расцарапать, разодрать наши души.

Я в детстве не была ребенком,
Я в зрелости не стала взрослой,
Не заливалась смехом звонким,
Страшилась лишнего вопроса...

Все верно, все так: еще не научившись спрашивать, мы уже знали, что спрашивать нельзя. Может, поэтому и застряли навеки в каких-то глухих переходах, не посмели перешагнуть порога, за которым ясность и ответственность, все оглядываемся, оглядываемся, по-прежнему ждем разъяснений... Взываем к тем, кого уже нет:

Но где бы ты ни был, объятья раскрой,
Лицо твое в сумерках тает…

Хотя догадываемся, что и наше время истекает…
Недоумение перед краткосрочностью и явной незавершенностью нашего земного бытия:

Как быстро мы превращаемся/ В фотографии на стене...

Дочь художника и мать художника – редкая судьба, редкая удача, тяжкая непосильная боль... Между двух художников – художник-поэт, избравший своим инструментом не кисть, а слово. Но какой сочный, красочный взгляд…
… Взбесившийся, обезумевший, но по-прежнему дорогой, драгоценный мир. Нужно только увидеть его прежними, любящими и добрыми глазами:

Распотрошенный веник пальм
В совок окна сметал соринки..

Забыть, забыть обо всем ужасном, кровавом, непостижимом человеческим разумом, просто смотреть, просто видеть, слиться с этими горами, с этим горячим пересоленным морем.

Косули цвета камня,/Камни цвета косуль …

Какие простые слова, и как они берут за душу. Значит, и сегодня можно оставаться реалистом и «классиком», без всяких мудреных витиеватостей, без нео-, и пост-, и инн-, и чрез-. Строки краткие, точные, мощные – в самое сердце:

Давно вас нет в свирепом мире,
Где мой еще не вышел срок,
Где я – мишень в гремящем тире,
Но чуть замешкался стрелок.

А вот шедевр в шестнадцать строк:

Как пережить, что нельзя пережить?
Оказывается, можно.
Горстку камней на плиту положить,
А после в пыли дорожной
Взглядом невидящим отмечать
Банки, машины, витрины,
Новых гостиниц спесивую стать,
Скалы и серпантины.
Шатаясь, войти в опустевший дом
С хлопочущими друзьями,
Неделю с гостями сидеть, а потом –
С пустыней, одетой горами.
И снова по улице молча кружить,
Как на прогулке острожной…
Жизнью пустынною дорожить,
Оказывается, можно.

Все реалии израильские: горы, пустыня, еврейские похороны, иудейские традиции и обычаи, а стихи – стихи такие русские – «как на прогулке острожной»... Чтобы все так сошлось воедино и сплавилось, нужно иметь очень живую, трепетную и горячую душу – до предела истерзанную всем пережитым и раскаленную, как доменная печь.
Разве можно, имея такую пылкую душу, говорить о конце, о расставании, об изгнании? Нет, еще не насытилось око зрением, не разорвалось еще сердце от страдания, не иссяк источник вдохновения.

Быть может, вправду, мы здесь – постояльцы,
А все же нас не гонят со двора,
Который нам давно не по карману.
Ворона злобится: «Пора! Пора!»
А голубь возражает: «Рано! Рано!»

Рано. Потому что:

Как еще молодо,
Как еще громко!

И как еще радостно – несмотря ни на что! Как влюбчиво, ревностно, дерзко и дерзновенно...

«Общая тетрадь», 2006 «2W-publishing», «Иерусалим-Москва»
(Предисловие)

О КНИГЕ «МЕЖ ДВУХ ПОЖАРОВ»

Михаил Копелиович
Большая дорога поэта Елены Аксельрод

«Шло-шло – подошло, как говорят в народе… Вырос ещё один русский поэт. Ещё один праздник, не замеченный оголтелым, подобным хамсину, смутным временем. Но смуты проходят – праздник остаётся».
Это – заключительный пассаж рецензии российского поэта Владимира Леоновича на сборник стихов Елены Аксельрод «В другом окне», вышедший в Иерусалиме в 1994 году.
Незамеченный праздник. Видимо, рецензент имел в виду, что замечательная лирика Е.Аксельрод в России оголтелых 80-90-х не попала в фокус общественного внимания, хотя вполне этого заслуживала…
Со времени публикации рецензии Леоновича («Знамя», 1995, №8) прошло полтора десятилетия. За эти годы у Е.Аксельрод вышло ещё несколько книг стихов (кстати, не только стихов – ещё и воспоминания). «Меж двух пожаров» (Москва, «Время», 2010) – последняя из них и самая полная. В ней более четырёхсот стихотворений, созданных за сорок семь лет неустанной поэтической работы (1963-2010). Конечно, и до 1963 года, и после него писались и другие стихи, но для своей главной книги Е.Аксельрод отобрала то, что посчитала лучшим из созданного ею.
Пройдясь по страницам книги «Меж двух пожаров», я постараюсь выявить сквозные, притом специфичные именно для Е.Аксельрод, мотивы и то, как обогащалось мотивное наполнение её лирики с течением времени и по следам того рубежного в её жизни события, каким стала репатриация в Израиль (1990).
Кстати сказать, рецензия В.Леоновича имеет такой декларативный заголовок: «Я никуда не уезжала». Это и так, и не так. Конечно, она и в Израиле продолжает быть русским поэтом, ибо в своём творчестве неизменно привержена тому языку, который волею судеб стал для неё, «иудеянки из рода Авраама», родным. И могилы родителей в Москве тоскуют о ней. И любимые друзья остались в той стране (за последние годы почти все они ушли из жизни). Тем не менее она всё-таки уехала, пусть и увезя с собой, как справедливо замечает тот же Леонович, «нашу, нашенскую Голгофу». Уехала, ибо подобно многим из нас ощутила себя чужой в стране своего рождения и становления. И даже, наверное, ещё сильнее, чем другие,- ведь кожа и нервы поэта отличаются повышенной чувствительностью…
О некоторой смене ориентиров после переезда из одной страны в другую скажу ниже. Начну же с одного из ключевых понятий в её поэзии, каким является память. Человеческая память – феномен сложный и многозначный. Она – и сито, и хранилище жизненных впечатлений. Но ещё и тот, фигурально выражаясь, орган души, в котором сосредоточены такие её, души, проявления, как страдание и сострадание, терзанья по поводу совершённых дурных поступков и не совершённых благих. Память – гулкое эхо давних любовей. И нескончаемая боль и скорбь по ушедшим родным и близким. Все эти грани и ракурсы памяти нашли своё адекватное и волнующее воплощение в лирике Елены Аксельрод.
Память – в названиях (заглавных строках) многих её стихотворений, от трёхстрофья «Мне память что-то шепчет еле внятно…» (1973) и диптиха «Память детства» (1971,1974) до цикла «Помин-река» (2007-2008). И другие заголовки, ещё до знакомства с соответствующими текстами, подсказывают читателю, что в них разрабатывается тот же мотив памяти. Таковы, например, «Я столько жизней прожила…» (1980), «Старая записная книжка» (1996), «Через двадцать лет» (2002).
В первом из упомянутых стихотворений память о встрече ещё совсем свежа. Это лирическая героиня уговаривает себя, что память шепчет еле внятно. На самом деле память очень пристальна: она уверенно воспроизводит такие детали обстановки, как «потёки бронзовой смолы» и «пруда слегка подкрашенные пятна». И концовочное двустишье этого стихотворения на редкость выразительно: «И ясное вдали желтеет поле,/ На нём черны лишь несколько полос» . Чем подробнее память, тем она больнее. Об этом свидетельствует – нет, кричит!- ещё одно стихотворение 1973 года «Стремглав волна бежала к нам…»

А в парке репродуктор пел
Про старенький причал,
Не забывать его велел
И душу надрывал…

Совсем другая материя – память детства. Вспоминаются-то совсем невесёлые эпизоды жизни, связанные с годами эвакуации, с голодом и холодом, со страхом – не навсегда ли?- тем не менее сама непосредственность этих картин памяти трогает до глубины души… А спустя десятилетие поэт во всеоружии окрепшего мастерства вспоминает ещё более давний отрезок своей жизни – довоенный: «Двор на Баррикадной»..

Разрослись там беспорядочно
Жёлто-круглые цветы.
Дома тесно, дома празднично,
Дома радости просты.
_______________
Ах, «Красный виноградник»
И голубой Дега!
В каморке нашей праздник,
Пусть в пол-окна снега.

Можно подумать, девочка живёт во дворце (даром что в каморке). А на самом деле в коммунальной квартире, где «за стенкой пляс разлапый,/ Дом ходит ходуном»…» Так от чего же столько света в этих стихах? «… А мы листаем с папой/ Любимый наш альбом.// Что в памяти хранится?/ И свет, и грусть, и чад…/ И всё отец мне снится/ Который год подряд…»
Стоит ли напоминать, какого отца Бог дал Елене? Это был Меер Аксельрод, один из самых значительных художников советских лет, не признанный советским социумом из-за своей независимости, творческой и человеческой …А дядя Елены – идишский поэт Зелик Аксельрод – расстрелян в начале Отечественной войны «своими»; ему посвящено второе стихотворение диптиха «Память детства» - «Сон», где среди прочего читаем: «Я на пороге оглянулась./ Но где же ты? Простыл твой след./ Ты не проснулся. Я проснулась.// Где спишь ты тридцать с лишним лет?»
«Сон» датирован 1974 годом. А через пять лет создаётся диптих «Ялта 1979», в котором всё неоднозначно, всё – хорошее и дурное – заплетено в тугой узел, а в нём не редкость золотые нити высокой лирики. В первом стихотворении диптиха - «Я не хотела приезжать сюда…» - сложность, спутанность мотива проявляет себя и в неравностопности строк, и в «чересполосной» рифмовке... А золотые нити – вот они:

Я не хотела приезжать сюда.
Казалось, память с головою захлестнёт,
Как соль морская. Этих тёмных вод,
Казалось, не увижу никогда…

Кто бывал в Ялте, знает, что воды там не такие уж тёмные. Это смута в душе поэта наделяет их свойством темнотности (не знаю, как это свойство назвать лучше).

Лишь тот корабль, что белым был тогда,
Теперь чернел, цепляясь за причал,
О чём-то, надрываясь, мне кричал,
Как будто требовал меня к ответу
За то, что нет тебя…

Подлинно высокая лирика!
А вот совсем, совсем другие воспоминания, которые Е.Аксельрод назвала «Я не умею отмолить вину» и посвятила памяти матери. Этот цикл, состоящий из семи стихотворений, написан в 1987 году. Выделю в нём два: второе и седьмое. Перечитывая их, я всякий раз не могу сдержать слёз. И «виноват» в этом сколько сам мотив, столько же и потрясающее голосоведение. Тут контрапункт самых немудрёных реалий и высокого трагизма. Сочетание бесхитростного рассказа и головокружительной метафорики. Мама погибала впервые, «брошена мной, расставаясь с собою (!-М.К.)».

Я пробегаю мимо балкона,
Где её дух одинокий витает.
Что же так тихо? Ни зова, ни стона…
Только ольшаник кадиш читает.

Это из второго стихотворения, а вот из седьмого:

Слово предков моих иссыхает, забито
Мощной осыпью речи, звучащей вокруг.
Только душу щемит тот напев позабытый,
Тот возлюбленный твой, тот задушенный звук.!

Попутно замечу, что её совсем недавнее (2008) стихотворение «Голое слово – не полое слово…» не вполне справедливо по отношению к себе самой и используемому ею стиховому инструментарию. Хотя она и титулует здесь метафоры царевнами, однако предпочтение отдаёт речам прямым, «без кринолинов, кружев и фижм». Справедливо сказать, что Е.Аксельрод равно сродственны и прямые речи – «замарашки безвестные», и царевны-метафоры.
Вот пример прямой речи – стихотворение «На поселении» (1970), в котором поэт вспоминает – по горячим следам!- свою побывку «в гостях» у репрессированного Юлия Даниэля. Это текст не только сочувственный, что понятно, но и совестливый, самокритично исповедальный. «… Сидели мы всю ночь. Худые плечи/ Взгляд испытующий и борозды вдоль щёк/ Который раз о том напоминали,/ Чего я не могу и что он смог».
Двумя годами раньше было создано стихотворение «Моя страна моих друзей крадёт…», и мне эта фраза показалась точным эквивалентом того, что творил коммунистический режим в 1968 году, и до него, и после него…
Одной из украденных страной была старшая приятельница Елены – Евгения Гинзбург, проведшая восемнадцать лет в ГУЛАГе и умершая в Москве 25 мая 1977 года. Спустя два дня родилось памятование (ещё один жанр, имеющий прямое отношение к феномену памяти) Евгении Семёновны. Так вот оно держится на разного рода уподоблениях. Тут и притягивающий и согревающий «стола неприхотливого овал», и «чайник озорной», и «мужества последнего пора -/ Одиночество безжалостных ночей», и вот эта сражающая антиномия:

Тем ногам, что шли по стуже босиком
Тридцать вёрст от зоны к зоне в глубь снегов,
Не осилить тридцати простых шагов
От порога до скамейки под окном.

Кто читал «Крутой маршрут», помнит, конечно, эти самые вёрсты от зоны к зоне, которые прошла Е.С. навстречу своему любимому, такой же жертве необоснованных репрессий (лицемерный эвфемизм советских лет), как она сама…
Не могу миновать ещё один текст, созданный поэтом много позднее, в 1988-м. В нём вспоминаются безымянные мученики советской системы, пусть и не попавшие в мясорубку сталинского Большого террора, но всё равно обездоленные. Е.Аксельрод ощущает своё родство с ними – к примеру, с воющей деревенской бабой, ибо «с ней рождена в одном краю» («Мне б каменщицей, сторожихой…»). И вот как позиционирует себя зрелый поэт, хотя в известном смысле и избалованный судьбою («Жизнь пощадила плоть мою»), но всем существом своим ощущающий удары, пришедшиеся по живому телу несчастной страны:

Интеллигентка, инородка,
Я соплеменница беды.
Меня хлестала та же плётка,
И тот же снег мешал следы
Мои и горожанки хмурой,
Косящейся на профиль мой
И в ожиданье свёклы бурой
Стоящей за моей спиной.

Соплеменница беды! До такой степени соплеменница, что даже косой взгляд представительницы «титульной нации» на её не славянский профиль не мешает себя с ней, как и с деревенской бабой, отождествить.
После переезда в Израиль память сыграла с Е.Аксельрод рискованную шутку. (Как и со всеми нами. Не зря кем-то сказано: поэт – чувствилище своего времени и своего народа. Под народом я здесь разумею не вообще евреев, а репатриантов из России. Тоже, в сущности, народ: ведь нас – миллион!) Теперь её преследует память ностальгическая.
Год 1992-й:

Была мне радость только в слове.
Всё внове. Но зачем я тут,
Когда два камня в Вострякове
Тоскуют обо мне и ждут?
В удушливых объятьях ветра –
Без голоса и без лица –
Ищу лишь два квадратных метра,
Где тень отца,
Где мамы тень над жирной глиной
Меж свалкой и березняком,
Где головы моей повинной
Не приклонить под сквозняком.

А у меня такие камни в моём родном Харькове. И моя голова клонится долу под тяжким грузом вины…
Год 2003-й, диптих «Грешна». Потрясает его запев: «Как просто нам даётся грех,/ как трудно покаянье!» Проще не скажешь, но и точнее – тоже. Почти формула. Но всё-таки почти. Концовка диптиха – поэзия собственной персоной: «Вроде сплю… Тут как тут она. Память листает./ За тяжёлыми шторами – шёпот и шорох». Ш-ш-ш… Это «во сне просыпается совесть». Совесть и память – здесь почти синонимы.
Наконец, год 2008-й. «В мой город чужой, незнакомый до слёз…» Парафраз Мандельштама (строчки этого поэта трижды в качестве эпиграфов предпосланы собственным стихам Е.Аксельрод). Это – памятование одного из друзей Елены, Юрия Вронского, но и всей прошлой жизни в России.

… неужели нужны двадцать жалящих лет,
жарких зим, чтоб затерянными дворами
пробираться туда, где ни вас, ни меня,
где наш дом заслонился железной оградой,
от меня хладнокровно покой мой храня,
где уже ничего, никого мне не надо.

Второй сквозной мотив поэзии Елены Аксельрод – межеумочность её пребывания на этой земле. Предлоги «меж», «между» в стихах Е.Аксельрод встречаются чаще, чем у других русских поэтов-репатриантов. Собственно, ведь и разбираемая книга называется «Меж двух пожаров». Это – самоцитата из концовочного двустишья стихотворения «Я убежала от жары…», третьего в цикле «Переделкино 2007»: «Сквозь веки вьётся рваный путь/ меж двух жаровен, двух пожаров». На уровне реалий здесь нет ничего противоестественного. В самом деле: Елена в очередной раз убежала в Россию от израильской жары, но попала из огня в полымя («… я прибежала в смрад пожара…»). Однако, уже начиная с третьего стиха, мотив ширится, приобретая символическое звучание: «Москвы горячечной дары/ как будто за измену кара». Вот тебе и раз! Измена – кому, чему? Семнадцатый год (в 2007-м) она уже в Израиле, а тот уголок души, который смертною связью связан с оставленной родиной, щемит и щемит. Второй катрен стихотворения – снова вполне земной («Пылает пыль. Ныряю в зной…» и т.д.). Но концовка, процитированная выше, как последний мазок мастера, ставит все точки над «i».
Вернёмся на два десятилетия назад. Перед нами текст, в первой же строке которого встречаем то же самое «между»: «Я заплуталась между поколений…» (1976). Е.Аксельрод удивляется самой себе: почему-то среди сверстников – своих коллег она «потеряна, не узнана, нема». Зато обретает себя, когда соприкасается со старшими, испившими полную чашу горечи: «войну, и гибель близких, и тюрьму». И что важнее всего, она готова эту, чужую кладь, «вновь собственного возраста не зная,/ Своею волей на плечи принять».
А в знаменитом стихотворении «Пространство смещено, и время сбивчиво…» (1977) хотя сакраментального предлога нет, но межеумочность декларируется ещё отчётливей. Эти двадцать строк цитировались так часто, что я на сей раз от прямых цитат воздержусь. Укажу только, кого вмещает в себе лирическая героиня: она – и гордая иудеянка, и грешная содомитка, и виленских местечек нищета, и жертва Холокоста, и советская пионерка, и даже… комиссарша, чей грозен взгляд. А также поэт, избравший, как она говорит, безлюдные задворки российского стиха,- но тут я позволю себе оспорить столь самоедское утверждение: не задворки, а большую дорогу, где рядом с Е.Аксельрод – другие центровые поэты разного национального и социального происхождения!
Впрочем, о своём происхождении она не забывает ни на минуту. Иудеянка из рода Авраама – вот оно как!
В 2002-м она назовёт себя ещё более эксцентрично - «Настасьей иудейской» (в стихотворении «Через двадцать лет», обращённом к некогда близкому человеку, который, в свою очередь, представлен как «мой князь, мой Рогожин»).
И во многих стихах израильского периода Е.Аксельрод остаётся верной своему иудейству, стараясь приобщиться к тысячелетней еврейской традиции, к обычаям и вере своих предков:

Отмолились близнецы Господни,
гомоня, идут из синагоги.
Звёздный плат по расписанью поднят,
и светильник вывешен двурогий…

Какое тут тёплое солидарное биение сердца с близнецами Господними, какое любование их праздничными (субботними) одеждами, их предстоящими семейными, в окружении сыновей и дочек, трапезами, их благословенным погружением в очередную недельную главу Торы! И какая поэзия – в духе лермонтовского «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,/ И звезда с звездою говорит»!
Рядом с любованием – боль. Боль за страну. Опасение за её участь в окружении многочисленных врагов. Стыд за её мелкотравчатых политиков. Вот цикл «Кофе под "Хронику дня"» (2001). Тут, «на вседневном фоне/ неизменность быта», включающая, наряду с такими привычными реалиями, как «пыльный куст в "салоне",/ суп в пакете, пита», «новости ночные -/ камни ледяные». Ну, это аллегория, а вот голое слово и прямая речь:

Что будет с нами – мудрецами,
когда орда из-за горы
нахлынет, чтоб сразиться с нами
за Соломоновы шатры?
Куда ты, мудрость, подевалась,
искать твой прах в каких горах?
Не эта ль бездна открывалась
пророкам в их бесстрашных снах?..

А в более раннем стихотворении «Иерусалим 1995» заклеймены «вершащие политику мужи/ На торжище, Шагалом осенённом» (то есть в Кнессете, чьи стены расписаны Марком Шагалом). ..
Ещё сильнее боль ощущается в двустрофье «Песни Израиля», написанном годом ранее.

Здесь песенка любая о стране –
Как заклинанье в хрупкой тишине,
Мольба о верности и о любви:
Останься! Не уйди! Не уплыви!
Так нежен, так протяжен каждый звук,
Как будто в нём предчувствие разлук,
И сам напев тоскует, предвещая
Господен гнев, изгнание из рая.

Хрупкая тишина, мольба о верности и любви, предчувствие разлук – знаки сердечной привязанности к стране Израиля самой Елены Аксельрод, потому так слышащей каждый звук этих песен, что и сама она полноправно участвует в их создании, в пополнении – пусть на русском языке – поэтической сокровищницы своего, еврейского народа.
Я далеко не исчерпал всего мотивного и интонационного наполнения поэзии Елены Аксельрод. Многие стихи книги «Меж двух пожаров» посвящены живописи – искусству её отца и её же сына, художника Михаила Яхилевича; и вообще часто её стихотворения отличаются богатством цвета и игрою света, что, без всяких пояснений, выдаёт глубокую вовлечённость поэта в стихию живописи, какой она дышала с детства в своём доме на Баррикадной.
Много размышляла Е.Аксельрод и над судьбами русских поэтов, и – противоположно этому – над тем печальным феноменом, что «на земле расплодились владыки» («Истлевают порфиры, тоги…», 1986). Есть пронзительные тексты, непосредственно посвящённые Холокосту («Старый вальс в новой Варшаве», 1976; «Ночной скрипач», 1988, с посвящением М.Шагалу; «Танцы в Тверии», 1994)…
Но существует чистая лирика. Где слышны звуки неземные. Чья гармония сильно воздействует на все струны души нашей. И о которой не скажешь лучше, чем сказал Мандельштам об игре на скрипке своего Александра Герцовича: «Он Шуберта наверчивал,/ Как чистый бриллиант». Счастлив поэт, создавший хотя бы несколько таких шедевров,- имя его не сотрётся в памяти потомков (по крайней мере, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит). А у Е.Аксельрод их много; в сущности, и те стихи, которые я цитировал, тоже тяготеют к этому роду.
Позволю себе напоследок привести целиком моё самое любимое стихотворение – «Мне хочется сказать о розовых восходах…» (1988). Чудесным образом оно помещается в самой серёдке книги «Меж двух пожаров».

Мне хочется сказать о розовых восходах,
О лёгких небесах, о ветреной любви,
И коль вздохнуть нельзя, ну так хотя бы продых,
Хотя б спокойный взгляд…
Забудь и не зови.
Теперь не до того… Косматыми лучами
Закат кровавит путь, зашарканный тобой.
Как силится луна короткими ночами
Пролить свой мирный свет над алчущей толпой,
Бессонною враждой, неутолимой жаждой –
Не сыщешь родника, отравлена вода…
Как хорошо мечтать, что где-нибудь однажды
Увижу синий свет, тугие невода,
Улыбку доброты, просторную дорогу,
Под свежею росой ожившую листву…
Тогда, не смяв травы, я подойду к итогу
И бережный закат свободой назову.

Она ещё, слава Богу, не подошла к итогу. Она продолжает идти по своей большой дороге. Место её в русской поэзии почётно.

"Иерусалимский журнал", № 39

Елена Бандас
О новой книге Елены Аксельрод

Название книге – “Меж двух пожаров”– дала строка стихотворения, написанного в Переделкино о смраде подмосковных пожаров после оставленного на время израильского пекла (“меж двух жаровен, двух пожаров”). Строка, напоминающая о двух точках на карте, коим теперь принадлежат время, впечатления и привязанности автора.
Однако в написанных на протяжении нескольких десятилетий стихах горят сполохи сталинского и гитлеровского террора, пожарища Второй мировой, непреходящая боль за судьбу близких, за отверженность своего народа, за истреблённое или несостоявшееся поколение:

Как сумели мы уцелеть,
как довелось не попасться в сеть
в сороковых, пятидесятых
и прочих задушенных, смятых, распятых
коричнево-красных годах…

Но и в новой, ближневосточной, жизни – горят в стихах отголоски взрывов за окном, беспокойство о будущем страны:
«Что будет с нами, мудрецами,/ когда орда из-за горы нахлынет, чтоб сразиться с нами/ за Соломоновы шатры?”

Елена Аксельрод – дитя своего времени. Раны эпохи саднят, и “пепел стучит” в ее сердце. Жизнь меж двух пожаров – точнее не скажешь, так оно и есть, вплоть до её нынешних, убережённых судьбою лет.
Обычные человеческие сюжеты – родительский дом, лето и осень, друзья и прощанья с ними, старая и нынешняя любовь, Ялта и Прибалтика, надежды и разочарования… Лирическая героиня – тихая, себя не переоценивающая: “потеряна, не узнана, нема”, ”заплутавшаяся в слове”, ”лишь смутная догадка”, “нижу судьбу на цепочки стихов моих обречённых”, “не вино, а бормотуха в замутившемся бокале”, “немое, не пробившееся слово”… Обострённый слух улавливает даже и невнятные движения души и природы: негромкий грибной дождь, незавершённый жест, переливчатые тени, сизые блики, “меня влекут полутона – полувесна и полулето, осина еле приодета…” Как бы вполголоса стихи.
Но так точны штрихи и оттенки, и каждое слово – на его единственном месте, и каждая строка – высочайшей пробы. Культура художественного восприятия и выражения на генетическом, можно сказать, уровне. Круг общения родителей, питательная среда, дополняет и шлифует данное природой…
Прекрасные стихи, без пустого отвала, без вычурности и эпатажа, без словесной эквилибристики. Благородная простота не нуждается в гриме, чистейшая мелодия – в фиоритурах, достоинство не заботится о том, чтобы себя подавать. Классика! Слово, которое придаёт глубину, выразительность и значимость заурядности нашей жизни, проявляет невысказанное чувство, дарует голос безмолвным.
Многие замечательные люди писали о поэзии Елены Аксельрод, и только в книге “Меж двух пожаров” содержится одиннадцать благодарных рецензий.
Это облегчает задачу пишущего читателя – многое уже сказано и цитировано, однако и права на собственную радость читатель не лишён.
Десятилетиями книги Е.А. в Союзе не печатали, она могла публиковать лишь стихи для детей. Первая книжка её лирики была издана лишь в 1976 году.
В нынешнем сборнике два первых раздела содержат произведения, написанные ещё до этой публикации. Уже в этих “ранних” стихах – осознание необходимости сопротивления образу жизни, навязанному властями: «По правилам молчим и говорим,/ По правилам святым огнём горим./ И в драку с другом лезем мы послушно./ Ей-богу, дети, слушаться не нужно».
И ещё, в конце оттепельных 60-х: «Моя страна моих друзей крадёт. И что ей за корысть в моём сиротстве?/ Того она согнёт, того сошлёт,/ Тому отвалит от своих щедрот –/Пусть бьётся в верноподданном юродстве».
Богатство художественных средств – например, в стихах о разлуке, об утраченной любви. Сколько горечи в метафорах, как они многообразны! “В не-встречи заготовлены билеты, сменилось море медленной рекой воспоминаний…”, “Любви уходящей глухая враждебность и дождь смертоносный по снежной броне”.
Словесные образы наглядны, зримы, автор – художник не только в переносном, но часто и в прямом смысле. В стихах – графика (“Лишь бы стояло дерево и рисовало загадки тонкими карандашами на ватмане голубом”), и акварель (“Пруда слегка подкрашенные пятна едва видны сквозь хвою и стволы”), а то и кинематограф – с детским голосом, сюжетной интригой, динамизмом глаголов на фоне красок и звуков, с общей бедой в эпизоде из детства военных лет: «На путях»
И ещё – о войне, о судьбе Варшавского гетто – “Старый вальс в новой Варшаве”, где в нынешнем веселье сквозит недавняя трагедия. Стихи, собранные в разделы “Мой малый мир” и “Вечер памяти” написаны с 1975 года и до отъезда в Израиль. Пора зрелости. В каждой насыщенной, ёмкой строке – осмысление собственной жизни и судеб сограждан.
Старик, везущий детскую «лазурную коляску» – “чуть замешкались с расстрелом – уцелел, и вот – живёт”; и старушка с хлебом для чаек и собственным “воздушным белым опереньем”, приглаженным щербатой гребёнкой; и – опять же старый – поэт со “взглядом погасшим и хмурым”; и ещё – обладательница 10-метровой комнатки и истончившейся кастрюли “в солнечной прадедовской квартире” (“уплотнили”, видно, когда-то прадеда); и – “титаны жили очень просто – в убежище для престарелых”. Стоящие у последней черты, чудом уцелевшие обитатели “замученного города”, знавшие труд, войну и нищету до конца дней своих. И боль их чувствует автор как собственную, и каждого удостаивает детального портрета.
Ещё одна черта привычной жизни – такие памятные нам жанровые сценки:

Касс клыкастых перещёлки.
Шелуха летит в кошёлки.
Все кругом друг другу волки.
Волк любезный! Молви слово!..
Вот и дождались улова –
Лук, морковь и три свеколки.

Каждому из нас знакомо чувство: “… казнит меня изгойством моя чужбина – родина моя”. Это и делало нас, ассимилированных интеллигентов, евреями, слышащими в себе толчки пульса тысячелетней истории своего народа. Родство, по словам Юлиана Тувима, “по крови, вытекающей из жил…
Стихотворение “Лебедь ” – исчерпывающее объяснение нашего нового исхода:

Чужих не принимает стая…
И если не подрежут крылья,
Взовьёшься, стать своим мечтая,
И сверзишься, изнемогая
От униженья и бессилья.
Останься… Не маши крылами.
Внизу ты сам себе владыка.
Земля пылает под ногами,
Но, вознесён дневными снами,
Ты стае не подаришь крика.

Отрывок из ненаписанной поэмы “На чужом берегу” построен на коротких, рубленых, трёхсложных строках, на хлёстких русских – о тщете и бесприютности – поговорках. Это прощальный взгляд поэта на оставленную страну – уже из Израиля.

Ни кола, Что мой день, То ль в реке,
ни двора. То и ночь. То ль в пруду -
Пожила - Кочка, пень - Я беду
И пора. Сутки прочь. Разведу.
     
Крик гусей Ни родни, На чужом
На пруду. Ни дружка. Берегу.
По Расее Лишь огни, На вчерашнем
Иду. Да река. Снегу.

В оставленной стране – её прекрасная природа (травы и деревья названы по именам), память близких (пронзительные, щемящие строки им посвящены), судьбы её поэтов, которых страна не щадила на протяжении столетий (“От Чёрной речки в двух шагах Машук, Елабуга видна с его высот “ - в “Сонете о географии”, и стихотворение “Грибоедов”, и посвящение Ю.А. – “свистит в твоих песнях пурга Колымы”). Сколь многие и помимо поэтов не были обделены горькой долей.
И всё же - в провезённой через таможню клади, в запасниках сердца – бережно сохранены те дома, дворики, улицы, которым мы были преданы, от которых, в собственных глазах, были неотделимы: «Мысли остались на улице Бронной/ Вместе с моей головой обронённой./Плачу, сгорая, по белым лесам./ Плачу, сняв голову, по волосам».

Два заключающие книгу раздела - “Там, где сгорел Содом” и ”В ладони века” – написаны за последние 20 лет уже в Израиле.
… Как любой эмигрант - без социальных связей и перспектив, в случайном жилье – и творческий человек испытывает растерянность, неуверенность. Понятно, что избыток цитат в статье – дурной вкус, однако сам автор говорит о своём состоянии так искренне, так выразительно, что было бы несправедливо не дать ему слова:

Как собака сторожевая,
Конуру свою обживаю.
Я дожёвываю, доживаю
День, обглоданный, точно кость.
Цепь тяну всё куда-то вкось.
Как приблудная рыжая псина,
Увернувшаяся на бегу
От хозяина-бедуина,
Что-то чую, сказать не могу.
И теперь одно – обезноживать
Между волчьих троп, меж овечьих.
Что темно, что давно – подытоживать
На подстилке, смежая веки.

Но поскольку стихи для поэта – образ жизни, воплощение мыслей и чувств, возрождается и потребность в творчестве, находящая исток в движении листьев и волн, в ливне и граде, в новом пейзаже - горах и песках, в общении с местными уже стариками, которых учили танцевать “на зимних пересылках или в гетто”, с номерами на коже. “
Новые географические впечатления – Негев, Иерусалим, Мёртвое море, Арад. Путевые зарисовки – Лондон, Париж, Нью-Йорк, Казахстан.
Чем утолена душа, перенесённая в новый быт, в новую среду? По-прежнему – воспоминания, общение с близкими, зарисовки наблюдений природы: “На стене враскорячку задумчивый хамелеон”; инжир, “как Шива, многорук, широкие ладони он дружелюбно к небу протянул”, - удивительно точные описания.
Жизнь в Эдеме, где “персик да инжир свисают с ветки каждой”. Опасения за прочность “рая“ - в стихотворении “Песни Израиля”:
Мирная жизнь. Лишь невзначай глаз примечает Яакова в обнимку с Рахелью, у ног которых, как верный пёс, лежит автомат, или танки - их пропускает водитель автобуса, на баранке руля отстукивающий марш.
Хочется привести полностью прекрасное стихотворение, размышление вслух при неторопливой прогулке в час заката.

В срединном неверном краю замыкался мой круг.
Там бледная рощица с ямбом неброским сроднилась.
Там мысль о Европе в чердачных картонках хранилась,
Поскольку семье не достался прабабкин сундук –
Заветный сундук, где надежды хранят на замке.
Какая Европа? Чернил бы, да хлеба, да краски,
Да печь растопить, да дверь растворить без опаски,
А Запад – в альбомах, в нарядном цветном далеке.
Но круг не замкнулся, и я проскочила – куда?
Европа не рядом, а рядом шатёр бедуина.
Под вечную землю подложена вечная мина.
Восток иудейский – вторая любовь и беда.
Я к морю спускаюсь, как прежде сходила к реке.
Всё то ж снаряженье – анапест, хорей, амфибрахий.
К молитве вечерней отроги меняют рубахи.
Восток или запад – лишь билось бы слово в садке.

Пятистопные задумчивые строки, неспешный шаг, свободная разговорная интонация. Исповедь. Напевность речи. Боль о скудости жизни близких, которая была сведена к минимуму потребностей тела (хлеб и тепло) и души (чернила и краски). “Дверь растворить без опаски”, - строка, внятная пережившим в советской стране 30-е , 40-е, 50-е годы. Тревога о будущем Израиля, которому с первого дня его провозглашения навязывают войны с целью его уничтожения. И вновь – о нерасторжимом своём родстве с поэтическим словом. Какая полнота осмысления жизни и своей, и семьи, и страны - в 16 строках!
Какой многозначный образ – “к молитве вечерней отроги меняют рубахи”! В нём – и тысячелетняя традиция народа, и переменчивый пейзаж: пока ловишь в видоискатель закатные краски в складках гор, панорама ускользает; движение рук не поспевает за вращением Земли вокруг оси. Исполненный внимания и нежности взгляд художника.
Самые проникновенные строки – о цикле человеческой жизни. Острое ощущение конечности бытия, исчезновение стариков, гаснущие в окнах огни. Стихотворение “Соната об уходящих” (1977) напоминает “Прощальную симфонию” Гайдна, когда во время исполнения музыканты один за другим постепенно покидают сцену:

Повторятся не раз и торжественный снег,
И на ветках весенних мальчишеский пух,
Лёгкий бег безнадзорных уклончивых рек,
Смех детей и тяжёлые слёзы старух.
Сыновей наших этот забывчивый век
Вряд ли будет щадить. Лишь бы свет не потух
В окнах тех, кто им дорог. Пусть хватит огня.
Только это уже без меня.

Как бы вживаясь в образ уходящих, автор читает роль от первого лица – так ведь и роли в театре жизни периодически меняются.
Одно из недавних стихотворений – о преодолении возраста, об отваге радоваться полноте жизни, уже постигнув горький опыт прощаний: «Время не тороплю,/оно торопит меня…»
Есть в книге и стихи о любви, чужой и собственной, тоже такой разной на протяжении долгой жизни. Стихотворение о счастливом сне, где стало возможным несбыточное, написано белым стихом, как бы ещё из глубины сна и счастья:

И снова в последний единственный раз
Тебя обнимала всё горше, счастливей…
И так это было невыносимо,
Так живо было и больно,
Что я не выдержала, проснулась,
И поняла, что другого не нужно:
В плечо твоё однажды уткнуться,
Однажды прижаться к тебе губами –
И можно не просыпаться.
(“Когда б могла я надышаться впрок”)

Хочется сказать ещё об одном, написанном в Израиле, стихотворении – о женской судьбе, о тепле дома:

Мою посуду, мою посуду.
Мне полюбилась эта работа.
Если сгребаю тарелок груду –
Значит, еда есть, вода есть и кто-то,
Севший за стол и в глаза мне взглянувший
И улыбнувшийся запаху пищи.
Значит, баркасик, почти затонувший,
Всё не сдаётся и пристани ищет.
(«Мою посуду»)

В начале стихотворения подчёркнута приземлённая простота и будничность кухонного быта (“сгребаю тарелок груду”), но далее ритм стиха становится полномерным, набирает свободное и лёгкое дыхание, поднимается-взмывает к радости человеческого общения (двумя штрихами: взгляд и улыбка), а затем – к постижению собственной судьбы. В дактиле стиха звучит полёт: четыре взмаха крылами (или вёслами) – и скольжение-парение вслед за ними. Автор уподобляет свою судьбу не вообще кораблику, но баркасику – безотказному работяге, судёнышку, всегда готовому подсобить-подвезти. Точный символ повседневного женского терпения и стойкости, готовности к преодолению.
В стихах Елены Аксельрод не видно следов трудовых усилий, нарочитости огранки, изысков рифмовки. Ибо она – не мастеровой, но Мастер. Стихи – её сердцебиение, её глубокий, на тёплом дыхании голос, её высказанное, наконец, откровение о сплетении радостей и печалей, близких и нам, её читателям.
Она сама объясняет внешнюю, кажущуюся простоту своей речи, отвечая, видимо, многим пишущим о ней:
«Чему уподобить речь безыскусную?/ Помню, о сыне молилась мать./Ясную-ясную, грустную-грустную/ Надо ли было мольбу наряжать?»
Сравнение с молитвой для этой поэзии - добросердечной, глубокой, исповедальной – очень справедливая и верная оценка.
Один из надёжных критериев качества стихов – желание читать их вслух, а также и возможность воспринимать на слух. Мне не удалось побывать на презентациях книг и на встречах поэта с читателями, где Елена Мееровна сама читает свои стихи и где я могла бы впервые в жизни её увидеть. И я всё жду, что какая-нибудь библиотека пригласит её в наши края, чтобы не только москвичи и иерусалимцы, но и “провинциалы” могли познакомиться c творчеством Елены Аксельрод, этим замечательным явлением русско-еврейской культуры, связующим звеном между остающимся в ХХ веке её прошлым и современностью.

Журнал "Семь искусств", апрель 2011

О ДЕТСКИХ СТИХАХ

Татьяна Бек

… Работа талантливого детского поэта с метафорой общего рецепта не знает: находки в этой области неисчерпаемы. Елена Аксельрод, выпустившая лирическую книжку детских стихов «Кто проснулся раньше всех», умеет одним движением показать читателю многозначность слова (и мира). Ночь в ее стихах «снегом заботливо город одела и посветлела от доброго дела». А вот луна: «Горевала ночью белой безработная луна, /в небесах висеть без дела не приучена она,/ побледнела, похудела – /так была огорчена». Зрительный образ органично совмещен с переносным его значением. При этом, как мы видим, поэтесса одухотворяет явления природы, наделяя их добрым и трудолюбивым нравом.
Отмечу попутно, что книжка Е. Аксельрод воспринимается как некое музыкальное единство. Все стихи скреплены не только постоянным героем, мальчиком Мишей, но и сквозным образом света, который присутствует в стихах о ветре и солнце, о той же ночи и о светляке. Наличие этого ведущего образа-символа сближает детский сборник Е. Аксельрод с художественными принципами взрослой поэтической книги и вообще говорит о том, что в литературе не всегда можно четко и однозначно провести границу между детской и взрослой лирикой…

«Детская литература» №1, 1985

Ольга Корф

…Детские стихи Е. Аксельрод неизмеримо глубже и объемней обозначенных давным-давно традиционных рамок детской поэзии. По уровню уважительного отношения к ребенку, по уровню доверия к его творческим способностям она – поэт того времени, когда впервые повеяло легким ветерком свободы: как детский поэт она дебютировала в 1961 году. … С тех пор разговор поэта с маленьким человеком, имеющим чуткое сердце, продолжается. Разговор о самом важном в жизни – о красоте, добре и человечности.
Многие стихи Елены Аксельрод построены так, что в начале словно задается загадка, которую читатели вместе с автором должны разгадать, ответив на своеобразно заданные вопросы. «Поздно. С неба ночь глядит./ Кто-то на небе гудит…» – кто? «Липы за руки взялись,/ Липы ветками сплелись…» - почему? Ответы всегда неожиданны, в каждом из них – поэтическое открытие. В стихотворении про липы (оно называется «На бульваре») герой – ветер – персонаж полновесно сказочный, и, как в сказке, он дает ребенку возможность увидеть глубинную, недоступную обычному взгляду сущность, не побоюсь, сказать, мироустройства:

Ветер злится: «Повалю-у-у!
Я упрямых не терплю-у-у!»
Дунул снова что есть сил,
Но деревья с ног не сбил.
Ветер громко засопел,
Засопел. Рассвирепел,
Закружился на снегу,
Поднял в городе пургу.

Вопросы прямо-таки одолевают героев ее стихов. «Кто проснулся раньше всех», «О чем мычат коровы» – лишь некоторые из них. Ответы, придуманные поэтом, дарят читателю новые загадки, но вместе с ними ребенок получает золотой ключик, впускающий в страну фантазии. И даже риторические вопросы – а какими еще могут быть они у воды, возмущенной веслами маленького гребца? – позволяют проникнуть в слово (и в любое явление!) не только «с лица», но и «с изнанки», повеселиться, порадоваться тому, как одинаковое звучание может нести разный смысл: «Что вы мне мешаете? Что меня мешаете?».
Все ее герои наделены яркими, живыми характерами. Про тарахтящий мотороллер, который распугал всю округу, говорится: «Не со зла он так шумел – не шуметь он не умел». И эта отчаянная радость движения передается читателю, который, как и любой ребенок, сам похож на неукротимый мотороллер. Прославляя ДВИЖЕНИЕ, постоянное стремление к новым открытиям, поэт помогает читателям замечать неочевидное, прививает умение внимательно рассматривать привычные, обыденные вещи. То есть и маленькому ребенку полезно бывает «остановиться, оглянуться»… Можно пройти мимо пробивающихся сквозь горные камни травинок, их не заметив, а можно увидеть в них героический символ:

Травинки между гор росли
Без дождика, в жаре, в пыли.
Три серые травинки
Тонки, как паутинки.
Дивится камень горный:
– Малы, но как упорны!

Поэт смело будоражит воображение читателей, не опасаясь говорить с детьми о том, что и взрослыми не определено окончательно и бесповоротно. Стихи про старого гнома – вроде и вовсе не детские:

Лист шептался с листом,
Перелистывался том.
Над последним листом
Старый гном забылся сном.

Но и дети порадуются тому, как прекрасно оформлена в звуке эта шуршащая колыбельная!

Литературный иллюстрированный журнал для детей «Кукумбер».
2008
http://www.kykymber.ru/authors.php?author=181

Михаил Яснов
Звезда в горсти

Мы начинаем наше чтение со стихов Елены Аксельрод – известного поэта и переводчика, автора многих книг стихотворений для взрослых и детей. Первая ее детская книжка «Ванька-Встанька и Санька-Спанька» была опубликована еще в давнем издательстве «Детский мир» в 1961 году. С тех пор в московских издательствах «Детская литература» и «Малыш» у нее вышло немало стихотворных книжек, тоненьких и толстеньких. – например, книжка «Кто проснулся раньше всех», которая открывалась таким стихотворением:

Городу ночью холодно стало,
Ночь для него одеяло достала.
Снегом заботливо город одела
И посветлела от доброго дела.

Подобная умная и нежная интонация свойственна многим детским стихам Елены Аксельрод. Эти стихи, вроде бы, непритязательны, и мир детства в них традиционен, спокоен и привычен. Нужно иметь по-настоящему поэтическое зрение, чтобы вычленить в нем главное, а этим главным, как нередко бывает, становится то, что ускользает от глаза, и только взгляд любопытного ребенка (вернее, взгляд поэта, которым тот одаривает ребенка) способен остановиться на этой до поры до времени скрытой тайне. Так светящееся зернышко звезды превращается в настольную лампу, а другая звезда – в светлячка, а солнце – в шляпку гриба, и эти простые, но такие неожиданные для маленького читателя и слушателя сопоставления превращают весь мир в загадочный ребус, который хочется – и необходимо! – разгадать…

«Наши друзья – поэты» Санкт-Петербург, 2006

О КНИГЕ «ДВОР НА БАРРИКАДНОЙ»

Вера Чайковская
Дом, двор, творчество

Книга, написанная бывшим московским, а ныне израильским поэтом Еленой Аксельрод, принадлежит к какому-то причудливому жанру: в ней воспоминания перемежаются со своими и чужими письмами, а также авторскими стихами. Царит в ней и смешение «стихий» – живописной и литературной. И неудивительно, ведь автор – дочь известного художника (написала «известного» и призадумалась: скорее, недостаточно известного, а вот что замечательного – это безусловно) Меера Аксельрода и писательницы Ривки Рубиной. Так и проходит через «коммунальное» безбытное детство автора в доме на Баррикадной и через все последующие годы это бурное и плодотворное «смешение стихий», вплоть до того, что и сын Михаил Яхилевич, стал известным израильским художником.
Яркие впечатления от творчества матери и от собственного литературного окружения, а также мир живописцев, группирующихся вокруг отца, прочерчивают в книге некую общую судьбу Художника (теперь уже в широком смысле) в советские времена. Особенно захватывает первая часть книги, где речь об ушедшем поколении российской интеллигенции, заставшей революцию, террор, войну…
До творчества ли было?
Подлинные свидетельства эпохи – письма художников «круга Аксельрода» (многие из них – бывшие вхутемасовцы или их ученики) – неоспоримо свидетельствуют: творчество подчас становилось единственной спасительной соломинкой, просветом, радостью. Творчество без «показов», без выставок, «в стол», в заветную «папку», погибающее в холодных коммуналках, в военной неразберихе… Так, художница Л. Жолткевич, эвакуированная в Чебоксары, с гордостью пишет подруге-художнице зимой 1942 (!) года, что в новый год была занята «не очередями, печками, горшками, стирками, полами», а «натягиванием и грунтовкой холста» И таких поразительных писем художников, чье творчество, по сути, кануло в Лету, в книге множество. Не был избалован официальным признанием и сам «мэтр» – Меер Аксельрод. Первая его «персоналка»… прошла, когда художнику перевалило за 60, да и та не в Москве, а в Ростове-на-Дону.
Плата за внутреннюю свободу, особость, свой путь.
В книге есть забавный эпизод. Однажды, когда художник с женой был в Доме творчества в Переславле-Залесском (а кстати, это тоже характерная примета того «безбытного» времени – частые и плодотворные поездки в дома творчества, разбросанные в самых разных уголках тогда необъятной страны), к ним подошла девочка-подросток и спросила «Вы ученые?»
А ведь и впрямь, эти люди не только выделялись в толпе, но в них (речь и об окружении Аксельрода) не было ничего богемного. Вот и сам Меер Аксельрод по виду, скорее, «ученый» – внешне собранный, суровый, сдержанный. Таким и изображает себя в автопортретах. А внутренне – сама доброта, но и поразительная человеческая стойкость. Искусствовед Ю. Герчук вспоминает, что когда в конце 50-х Аксельрод входил в художественный совет при Комбинате графического искусства, он мог вопреки «общему мнению» негромко сказать: «А мне нравится», – спасая непонятую работу. За такую свободу, как я уже писала, он расплачивался отсутствием выставок, публикаций, наград, премий. Дома творчества – вот единственная его привилегия как художника. А собственную (не коммунальную) квартиру он получил тогда же, когда состоялась долгожданная групповая выставка на Кузнецком с масштабным показом его работ. В 66-м. Символично, что «быт» и тут теснейшим образом сплелся с творчеством.
Вторая часть книги посвящена литературной судьбе автора… Тут много едкой иронии по поводу жизни в «советскую эпоху» – от поступления в институт до вступления в Союз писателей. .. В этой части преобладают литературные портреты друзей и знакомых, среди которых А. Тарковский, А. Белинков, Л. Копелев, А. Аронов…, тоже множество впечатлений от Домов творчества, теперь уже литературных – Переделкина, Малеевки, Коктебеля…
Неизжитую современность всегда увидеть и запечатлеть сложнее, чем прошлое, а автор – действующий поэт, пусть и поменявший место жительства. А о том, что автор – поэт, говорят не только стихи, «сквозняками» проходящие через всю книгу, но и общий взгляд на вещи, точность, острота и лаконизм описаний. Словом, можно рекомендовать эту книгу всем «ученым», иначе говоря, людям культуры.

«Литературная газета», 2008

Валентин Оскоцкий
Дочерний долг

Неплохо зная среду литературную, о среде художественной имею представления крайне смутные. Но новая книга Елены Аксельрод, русского поэта, ярко заявившей о себе еще в Москве советской поры, приблизила и эту среду моему сознанию, пониманию. Через обстоятельное жизнеописание отца, известного художника Меера Аксельрода, который счастливо избежал сталинских репрессий, но в полной мере хлебнул гонений по «пятому пункту», когда его талантливые полотна и рисунки сходу отвергались и лишь случайно пробивались на выставки через плотный заградительный заслон разного рода комитетов и комиссий. Послевоенные годы к тому же не уберегли от бдительных подозрений карающей власти в потаенной приобщенности к «безродным космополитам-антипатриотам». Добавим к этому жену, мать Елены, еврейскую писательницу Р.Рубину, с которой М.Аксельрод неразлучно прожил всю жизнь. И его родного брата, еврейского поэта Зелика Аксельрода, для подростка Елены просто «дядю Зелика», арестованного в Минске в 1941 году и без следствия и суда расстрелянного на этапе на пятый день войны. Что и толковать: опасное родство, для политического компромата более чем достаточное. Тем удивительней, что репрессивный молох на художника Меера Аксельрода и его семью не опустился. Воистину лотерея, как считал Илья Эренбург по аналогичному поводу применительно к себе.
В связи с Зеликом Аксельродом замечу попутно: в 1924 году, т.е. за полтора с лишним десятка лет до трагического конца, он написал стихотворение «Расстрелянный». Не знаю, как оно воспринималось тогда, но сейчас воспринимается как провидческое предсказание собственной судьбы:

Ночь, пустотой пудовой налитая,
Молчала. Город замерший молчал.
Не выстрелы недавние считая,
А имена убитых наповал.

(Перевод Е. Аксельрод)

И еще один «лотерейный» сюжет. Роковую роль доносчика-разоблачителя сыграл в расстрельной судьбе Зелика Аксельрода известный прозаик, народный писатель Белоруссии Михась Лыньков. Но подобные антисемитские подвиги именитых-заслуженных покоились за семью печатями как сверхсекретная государственная тайна. О провокационной наводке «почти классика» на еврейского поэта не знали ни брат-художник, ни писательница Р.Рубина…
Но вернемся к основному сюжету воспоминаний «Двор на Баррикадной». В них прекрасно выписаны М.Аксельрод и Р.Рубина, их бездомье времен войны, скудный довоенный и послевоенный достаток, трудный семейный быт в первоэтажной развалюхе-коммуналке, ближайшее окружение. Покоряют нравственная чистота и духовная наполненность человеческих взаимоотношений, бескорыстная преданность творчеству, искусству, раскрепощенность незаемной мысли, свобода от «соцреалистической» ангажированности, политической конъюнктуры, рождающей сиюминутные, одномоментные поделки. И житейская незащищенность, неприспособляемость не то чтобы к диктату власти, но даже к унижающим достоинство личности командам сверху, хроническое неумение хитрить, ловчить, изворачиваться.
Обобщенно оценивая эти и другие темы, сюжеты, коллизии повествования, заключу так: есть все основания говорить на примере Елены Аксельрод о достойном исполнении сыновнего или дочернего долга! Учитесь, мемуаристы!..
В «Литературной газете» мелькнуло неверное, на мой взгляд, противопоставление первой части книги, посвященной отцу, матери, кругу их друзей и знакомых, и второй части, где повествование ведется преимущественно о себе и своих друзьях. Не согласен решительно: вторая часть ни в чем не уступает первой хотя бы потому, что, как и она, тоже прочно опирается на эпистолярный фундамент. Просто вторая часть несколько другая, ибо в каждой найдены и выдержаны свой стилевой ключ, своя повествовательная интонация.
При всем том, что в опыте Елены Аксельрод и моем опыте были некоторые пересечения, сопряжения, переклички, ее воспоминания о таких людях, как Сергей Шервинский, Аркадий Белинков, Александр Аронов, Юлий Даниэль, Арсений Тарковский, Вера Маркова, Евгения Гинзбург, Лев Копелев, Борис Чичибабин, … и др., стали для меня, читателя, радостным узнаванием их как незаурядных, самобытных личностей, зорко увиденных и глубоко понятых.
Разумеется, я благодарен автору и за благожелательное упоминание моей персоны в паре с Николаем Панченко, которого глубоко чту как большого поэта и честного, благородного, принципиального человека. Был период на этапе создания Союза писателей Москвы, когда мы сблизились. Но еще до этого согласно сошлись на том, что, не сговариваясь, оба пробивали в издательстве «Советский писатель» сборник стихов Елены Аксельрод, всячески тормозимый директором и антисемитски настроенным главным редактором.
Книга отлично иллюстрирована и постраничными рисунками, в большинстве случаев Меера Аксельрода и близких ему друзей-художников, и двумя большими вставными блоками – цветными репродукциями произведений М.Аксельрода и фотоснимками из семейного и личного архива его дочери.
Лаконично, скупо, но ударно отобраны стихи в разделы «Сквозняки», отделяющие в книге главу от главы. Среди них я узнавал свои любимые, такие, как «А если бы жил рядом Модильяни…», и открывал то ли не замеченные прежде, то ли обойденные почему-то вниманием, как «Сонет о географии». Не любя поверять гармонию алгеброй, не стану анализировать ни то, ни другое, а просто приведу их полностью, благо они небольшие по объему, предоставив читателям возможность самим, без указующих подсказок критика, вдоволь насладиться художественным совершенством стихотворной строки и поразиться общечеловеческой масштабности вложенной в нее поэтической мысли.
Первое:

А если бы жил рабом Модильяни,
Ну, предположим, на Тверском бульваре,
Какой была б судьба его созданий –
Его б ласкали или убивали?
Да как ни называйся отчий край,
За Божий дар не миновать расплаты,
Тверской бульвар или бульвар Распай –
Какая разница, где быть распятым?..

И второе, сопоставимое с ахматовским стихотворением 1937 года «Немного географии», посвященным Осипу Мандельштаму, где донесен, вплотную к нам приближен витавший над обреченным на смерть поэтом «трупный запах прогнивших нар»:

От Черной речки в двух шагах Машук,
Елабуга видна с его высот.
Размашистую сеть свою плетет
Российской географии паук.

Повсюду щупальца царевых слуг –
От хищной Персии до Камских вод.
Арбе, что Грибоедова везет,
Сопутствует теплушек скрытный стук.

Палач закатывает рукава.
Ты дома. Это значит – ты в петле.
Впадает в Каму вольная Нева.

Каким же чудом в непроглядной мгле,
Захлебываясь в пыточной смоле,
Все новые всплывают острова?

«Шалом» Чикаго, декабрь 2008

Елена Холмогорова
В легких красках ожившее время

Там, где сейчас пустыри с киосками перед станцией метро «Баррикадная», стояли унылые деревянные домики с неизменным запахом тлеющей сырой древесины. Во дворе такого дома прошли детство и юность известного поэта Елены Аксельрод, дочери художника Меера (Марка) Аксельрода и писательницы Ревекки Рубиной. Но в этой книге поэт Елена Аксельрод выступает прежде всего как прозаик-мемуарист:

«Я вспоминаю жизнь свою и жизнь чужую.
На память – стершийся костыль – я опираюсь»…

Костыль, слава Богу, не такой уж и стершийся, а память и семейные легенды подпираются многочисленными письмами.
Это уже сам по себе поступок – сохранить их, пронести через жизнь, перевезти с собой через границы в составе самого ценного имущества. Эпистолярный архив обширен: здесь не только семейная переписка Аксельродов, но и почта друзей дома – художников Анатолия Гусятинского и его жены Фаины Гусятинской-Полищук, Виктора Вакидина. Письма эти погружают читателя в атмосферу художественной жизни с 20-х до конца 60-х годов ХХ столетия…
«Имя» и талант не всегда совпадают. Тем более, что у многих из этих художников были еврейские имена, что отнюдь не способствовало паблисити». И Гусятинские, и Аксельрод – любимые ученики В.А. Фаворского, члены Союза художников с самого его основания, но почему-то – ни у кого при жизни ни единой персональной выставки в Москве. Более того, некий рок висел над именем М. Аксельрода. Его друг художник Виктор Эльконин вспоминал: «Поскольку конкурс был под девизом… Марк получил первую премию. Но люди были осторожные. Первую премию вроде присудили, но какой-то осадок остался, что-то все-таки не так… конверт надо вскрыть. Когда посмотрели, дело дальше не пошло». С заказами тоже нередко не везло. Аксельрод не без иронии сетовал в одном из писем: « У меня с Виктором (Элькониным) пейзажи для палаты лопнули. Совету не понравились наши эскизы, оказалось, что мы не почувствовали красоту электромачты».
Злой рок и в годы «оттепели» не унимался. «К сожалению, – сообщает в 1959 году сотрудница Русского музея Н. Попова, – я должна Вас огорчить. Ни одну из 4-х оставленных нами акварелей закупочная комиссия не приобрела. Меня это просто ошарашило… Я никак не ожидала подобного результата... Работы интересные, я совершенно убеждена в этом. Так думает и наша заведующая. Так думают и многие художники, выступавшие тогда на вечере. А уж им-то ни к чему лицемерить». И еще: «Сегодня узнал, что на Всесоюзную выставку мои работы не взяли. Серов (автор знаменитой идиллии «Ходоки у Ленина» и доносчик-экскурсовод Хрущева по выставке «ХХХ лет МОСХ – Е.Х.) очень охотно расправляется с москвичами… Акварелисты почти все выкинуты голосами периферийных вельмож». Читаешь все это, а потом листаешь книгу и видишь репродукции замечательных работ Меера Аксельрода – портреты, пейзажи, – и горечь отлучения от зрителя становится совершенно очевидной.
Впрочем, у рока, витавшего над головой художника, вполне определенное имя: государственный антисемитизм, уже в конце войны с германским фашизмом оставивший о себе яркие документы, а с 1949 года заявивший о себе в полный голос. Тогда это называлось борьбой с безродным космополитизмом.
При всех крушениях Меер Аксельрод вовсе не чувствовал себя неудачником. Он не позволял себе так чувствовать. Вот его реакция на газетные обвинения в формализме: «Если за окном идет дождь, не думайте, что это плюют вам в лицо». Да и не до того: подлинный художник борется с натурой, не поддающейся воплощению на холсте или бумаге, и единственный источник его недовольства –
он сам. Его типичная фраза: «Работы еще очень много, все еще мерещится, что лучшие работы впереди». В этом кругу были счастливы другим. Из письма В. Вакидина – Ф. Полищук-Гусятинской: «Радуюсь тому, что Вам понравились бунинские «Дюны», но у него есть стихи и более сильные, очень ясные и совсем без оттенка стилизации, кот. В «Дюнах», мне кажется, все же немного чувствуется. Стихи меня удивили ясностью рисунка».
«После войны жизнь на «Баррикадной» стала еще невыносимее. Для подростков, безотцовщины, набравшихся во время войны антисемитского фольклора и подогретых юдофобскими кампаниями в общегосударственном масштабе, наша семья превратилась в мишень для глумления, чему немало способствовало расположение двух окошек – вровень с землей. Так удобно заглядывать в них и корчить рожи или, того лучше, засадить по стеклу футбольным мячом… Надо было что-то придумывать. И придумали соорудить перед окнами маленький палисадник и посадить цветы… Шпана была посрамлена, и мы ликовали».
Ограждение из цветов от хамства – великая форма сопротивления. А какими цветами отгородишься от «интернационального» государства, установившего квоту для евреев-абитуриентов?
Вторая часть книги автобиографическая: семинар молодых переводчиков, знаменитое литературное объединение «Магистраль», издательство «Малыш» и его легендарный главный редактор Юрий Павлович Тимофеев, работа в журнале «Юность», переводы и, конечно, собственные стихи…
Особая тема – целый пласт ушедшей сегодня жизни – Дома творчества. Названия, теперь для многих только географические, но для старшего поколения – не названия вовсе, а понятия – Коктебель, Дубулты, Пицунда, Переделкино, Малеевка… Именно там, где жили под одной крышей, читали друг другу новые сочинения, показывалм только-только просохшие картины, за долгими, хоть и скромными общими обедами и непременными дальними прогулками рождалась неподконтрольная, неподцензурная среда.
Елена Аксельрод рисует, по-иному не скажешь, целую портретную писательскую галерею…
Книга пронизана «Сквозняками» – так названы поэтические отступления, разделяющие главы. И это вовсе не разрушает ее цельности. Стихи органично соединяют прошлое с настоящим:

Прикрываю – последняя – двери безлюдного зала.
Тень твоя еще там, не спешит удалиться со всеми.
Вот и я ухожу до утра, до другого начала,
Когда тихо взойдет в легких красках ожившее время.

«Знамя», №6, 2009

Михаил Копелиович
Художники в эпоху битья

Эпоха битья – не мое выражение. Его автор – Салтыков-Щедрин… «Встречаются поколения, которые рождаются при начале битья, а сходят со сцены, когда битье подходит к концу. Даже передышками не пользуются».
Эпоха битья – сцена, на которой в книге Елены Аксельрод действуют ее главные и второстепенные персонажи. В первой части книги фигурируют художники как таковые, во второй – литераторы. Эти люди всегда ждали неприятностей от эпохи и, как правило, их получали, большие или меньшие, но умели дистанцироваться от житейско-эмпирической стороны своей жизни ради проблем сугубо творческих.
Все же сперва поведу речь о персонажах и феноменах, сродственных с властью битья…, которые гнали, истребляли все подлинно живое, созидательное в своем социуме, в своем народе…
Автор «Двора на Баррикадной» ярко и выпукло изображает эту – квазитворческую – среду, иллюстрируя свой рассказ многочисленной и разнообразной фактологией… Мы встречаем тут:
редакторов-могильщиков из Детгиза…и издательства «Советский писатель», вроде Б. Соловьева, славившегося «своей любовью к поэзии и успехами по удушению любимых поэтов»; писателей, наподобие «всенародного дяди Степы», который в 1966 году на общем собрании московских писателей во время процесса Синявского и Даниэля «визжал, заикаясь: «Д-давить их н-надо, к-как к-клопов», или «главного московского писателя Феликса Кузнецова, возглавившего в 1979 году расправу над составителями и авторами самиздатского журнала «Метрополь»…
Или тот «конвоир» писателей-путешественников, который предупредил Елену и ее попутчицу Аллу Гербер об опасности, нависшей над ними в Лондоне: мол, там к ним может пристать страшный человек Владимир Буковский… И, конечно, припечатаны в книге те, кто заведовал искусством изобразительным и не давал ходу художникам самобытным и честным. Е. Аксельрод называет их «кормчими социалистического реализма, торжественно восседающими в разбитом корыте под красными штандартами (или стандартами?)…»
Естественно, не минует мемуаристка и «погромы сороковых-пятидесятых»:
« Сначала постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», потом борьба с «безродными космополитами», после чего и мама (Ривка Рубина – литературовед и прозаик…) не могла раздобыть никакой литературной поденщины»… Близились времена «окончательного решения еврейского вопроса»… Убили Михоэлса, прикончили Еврейский антифашистский комитет, закрыли Госет, арестовали друзей».
Вот о друзьях и пойдет теперь речь. О круге родителей Е. Аксельрод… и ее собственном коуге… О тех, кого эпоха распинала, если употребить слово из принадлежащего ей стихотворения «А если бы жил рядом Модильяни»(1973).
…С объективными обстоятельствами все ясно. Что касается субъективных, то, как замечает Елена Аксельрод во вступлении к своей книге, «мои герои активностью характеров не отличались (за что и наказаны безвестностью)…; «но,– тут же добавляет она, – жили полной внутренней жизнью, почти независимой от обстоятельств»…
Окружающий социум отказывался признавать за ними какие бы то ни было заслуги, поскольку они… не откликались на его социальный («собачий», по слову Солженицына) заказ… Их ругали то «попутчиками», то «формалистами», а то и «подголосками классового врага». Художников лишали выставок, писателей – публикаций. И это еще в лучшем случае. Многие поплатились свободой и самой жизнью за то, что позволяли себе роскошь «не отступаться от лица» (Б. Пастернак). Но они умели подняться над всеми неудобствами своего частного существования, над скудным бытом и вечным безденежьем. В главе, по священной поэту и переводчику, старшей приятельнице автора, Вере Николаевне Марковой, сказано:
«Относилась к неудобствам очень легко, как бы не замечая их, поглощенная своим делом, свои ми книгами»… Еще более резко это сформулировано – применительно к М Аксельроду – в одном из писем Ф. Полищук-Гусятинской, художницы и жены художника, ближайшего друга семьи Аксельрод: «Знаю, что ты с большим или меньшим успехом работал бы в любых условиях. Ты будешь работать, хоть повесь тебя вниз головой»…
Весь дружеский круг Меера Аксельрода отличался благородством, чистотой помыслов и самоотверженной преданностью своему святому ремеслу…. Назову некоторых из них: Анатолий и Фаина Гусятинские, Михаил Горшман, Лидия Жолткевич, Вера Федяевская и, конечно, их общий учитель Владимир Андреевич Фаворский…
Что спасало художников эпохи битья и давало им силы продолжать свое служение искусству? Елена Аксельрод четко отвечает на этот вопрос. Во-первых, единение, тесное, бескорыстное, «без ревности и зависти. Успеху другого искренне радовались. А успехом была только творческая удача». Во-вторых, то, что к постоянной нужде…» они относились очень легко… были, как говорится, веселыми бедняками»... Меера Аксельрода не смущало даже то, что частенько ему не хватало денег на необходимые материалы. После смерти художника члены комиссии по его наследию, рассматривая оставшиеся после него работы – а они исчислялись тысячами – были поражены еще и тем, что один и тот же лист оказывался заполненным с обеих сторон. «Впоследствии, – добавляет автор книги, - это стало проблемой на выставках: Экспозиторы спорили, какую сторону выставлять».
Впрочем, «эта работа с обеих сторон листа объяснялась не только бедностью, недостатком материалов, но и творческой неудержимостью, равнодушием к сохранности работ – главным было писать, рисовать, все остальное не имело значения». Вот эта «творческая неудержимость» была третьей составляющей самостояния художников в эпоху битья.
Еще о Меере Аксельроде: ведь он главный герой первой части «Двора на Баррикадной», а также адресат многих стихотворений своей дочери, вошедших в книгу и не вошедших в нее. То, что он выдающийся русско-еврейский художник минувшего века, сегодня не вызывает сомнений ни у специалистов, ни у тех счастливцев, которые побывали на его – теперь у же нередких персональных – выставках (при жизни-то он удостаивался только коллективных), регулярно устраиваемых и в России, и в Израиле, и в ряде других стран… Но и те кто впервые соприкоснется с его творчеством, разглядывая в самой книге черно-белые и цветные репродукции с его картин, эскизов, графических листов, смогут получить некоторое представление об этом многостороннем (он ведь еще и книги иллюстрировал, и оформлял театральные спектакли) и блистательном мастере…«Ему было необыкновенно интересно жить. В этих вещах (речь идет о серии работ начала 30-х годов, посвященных еврейской «коммуне» в степном Крыму – М.К.) чувствуется счастье. Он был счастлив весь день ходить с карандашом в руке и смотреть на белый свет» (О. Ройтенберг).
«Казалось бы, что прибавишь к Коктебелю, писанному и переписанному Волошиным и Богаевским! Аксельрод прибавил! Он создал Коктебель цветущий, апрельский. Коктебель, героем которого становится не море, не скалы, а тамариск. Этот радостный Коктебель останется рядом с загадочным побережьем Богаевского и молчаливым величием пейзажей Волошина…»(Борис Слуцкий)
«Немногие из его сверстников сумели пронести свое искусство с двадцатых до шестидесятых годов живым, развивающимся и в то же время цельным. Он остро воспринимал и по-своему решал те задачи, которые в шестидесятых годах поставило время прежде всего перед молодыми художниками. Ему помогали в этом не только незаурядный талант, высокая художественная культура, но и чисто человеческие качества – независимость, верность себе, сила характера». (Ю. Герчук)…
Сама Елена Аксельрод скупа на комплиментарные оценки жизненного и творческого поведения отца. То, чего, может быть, недостает в прозе, договорено в стихах:

Мне есть в кого счастливой быть. Дай силы мне, Господь,
И ясность красок перенять, и линий чистоту.
Позволь любить и горевать, не усмиряя плоть,
Не дай утратить веру в свет, живя не на свету.

«Моление о доброте» (1977)

Нельзя не сказать тут и о Р. Рубиной, жене художника, матери поэта. Помимо того, что она сама была сильным прозаиком и неутомимым исследователем идишской литературы, Р. Рубина бережно хранила работы мужа, активно популяризировала и пробивала его творчество, как при жизни мастера, так и после его смерти.
Во второй части «Двора на Баррикадной» мы встречаемся с замечательными литераторами, составлявшими собственный круг автора. .. Сделаю несколько извлечений …О Белинкове: «При первой встрече меня поразило сходство Белинкова с Грибоедовым, каким я представляла его по портретам». Далее Е. Аксельрод говорит, собственно, о внешнем сходстве, но за ним угадывается и внутренняя близость. Ибо такие черты, отмечаемые далее мемуаристкой, как язвительность, желчность, парадоксальность и ожесточенная страстность, были, по-видимому, присущи и автору «Горя от ума»…
О Тарковском: «Литераторы редко воспринимают живопись непосредственно… Подход у них скорее литературный: не КАК, а ЧТО… Из моих знакомых литераторов лучше всех чувствовали и любили изобразительное искусство Тарковский, Виленкин, Лев Озеров, их живущих – Чухонцев…Я расспрашивала Арсения Александровича о музеях после его поездки в Париж… На мой вопрос, кто из художников поразил его больше всего, отаетил: «Руо!» Я его поняла, когда и сама увидела в музее Помпиду работы Руо…»
О Чичибабине: « …Казался закрытым человеком, но по природе был подлинным лириком, восприимчивым и страстным… Он был похож на свои стихи. Неулыбчивый, молчаливый – и вдруг детская простодушная улыбка…Позиция Чичибабина всегда и во всем была благородна и неуступчива. С редкостной прямотой он выразил время, страну, которую любил, зная не понаслышке все ее язвы. Когда он посчитал, что страны не стало, не стало и его самого». (Как человек, близко знавший Бориса Алексеевича на протяжении многих лет, свидетельствую точность приведенной характеристики…) И наконец чуть-чуть о себе: «Переводя современные стихи, я шарахалась от идеологии, не перевела ни строчки «партийных книжек».
Из письма матери (1972): «Читаю Элюара, очень хорошо переведенного Морисом Ваксмахером, и поражаюсь свободе, полной раскованности поэта… а мы все даже в самых искренних своих вещах зажаты, задавлены». Это, как говорится, о времени и о себе. Даже точнее о себе во времени, обо всех нас, нескольких поколениях литераторов, формировавшихся и учившихся в эпоху битья. «Я никогда не принадлежала ни к каким известным группам и группкам, сама прерывала отношения со своими популярными сверстниками, ни о чем никогда не просила, боялась показаться примазавшейся к чужим лаврам. Мама… называла меня «гордячкой». Мама ошибалась: тут проявлялась (и по сей день проявляется) не гордыня, а наследственное презрение… к разного рода мишуре, подчас порабощающей нашего брата…
Между главами обеих частей вклиниваются… «Сквозняки» – стихи Е. Аксельрод на темы, близкие содержанию соответствующей главы. По мысли автора, они должны помочь читателю «ощутить воздух и нерв тех лет», о которых написаны воспоминания. Свидетельствую: помогают!. А также превосходны сами по себе: Елена Аксельрод – поэт милостью Божьей !
Помимо замечательной поэтической части, есть еще богатая иконография и масса репродукций.
Красота подлинного искусства. И правда о времени, в котором это искусство создавалось…А еще скажу, что язык, которым написана книга, чист и прозрачен…

«Дружба народов», №5, 2009

Из писем читателей

Из письма Н.В. Апчинской. 2008

…Уже несколько недель…читаю и перечитываю Вашу замечательную книгу, где, как писал мой любимый Верлен, «нет фальшивых нот и дышит вдохновенье» (простите за пафос, но это истинная правда). Больше всего меня восхищает Ваша искренность, естественность, ум, юмор, а также нежность к собратьям по перу и людям вообще. Нет проходных мест, все интересно и познавательно – и вся Ваша замечательная семья, и портреты, и судьбы хорошо или не очень хорошо известных (мне) писателей, ваши «сквозняки», вдувающие в прозу вольный ветер поэзии. Прочтя с восхищением почти год назад сборник Ваших стихов, я решила, что Вы – поэт по преимуществу, оказалось – и прозаик тоже.
Радостно и грустно читать Вашу книжку, потому что она – о молодости и о жизни тяжелой в бытовом отношении и часто глубоко трагической, но несравненно более интеллигентной и человечной, чем комфортная, но бездушная и «масс-культурная» нынешняя.
Всех Вам благ, здоровья по возможности и продолжения творчества.

Из письма Валентины Чемберджи к Нелли Тиллиб. 2009

…Об этой книге хотелось бы писать ее же словами, «из нее», из-за высокой степени духа, подлинности. Все главное (а главное – все) сказано в ней просто, эмоционально, без надрыва, глубоко. С юмором и способностью восхищаться. Любовью восхищаться. Тональность задает отец, – уникальный художественно и по-человечески, он царит в книге над всеми фигурами, за исключением, может быть, автора, но и автору иногда приходится склониться перед этим чудо-человеком. В чем-то напоминающем Квитко, но, наверное, более великом.
Оторваться невозможно от репродукций его картин в книге, – как можно было всего этого не знать?! И как они жили, зная, что их в лучшем случае, не узнают, а в худшем, вообще со света сживут. И вся эта чудовищная нищета, которая не становится им помехой. Все нарисовано автором настолько точно, выразительно в каждой детали и насыщенно, что можно писать буквально о каждой странице, где нет необязательных слов, но где обжигает, не утомляя, накаленность достойных чувств и стремление рассказать, донести, не дать забыть. Какое чувство благодарности за бескорыстное обучение – Высшие художественные Мастерские! … Фаворский, Фальк, Аксельрод, Гусятинский жили своей мучительно счастливой профессией, голодные, нищие, веселые, неподкупные в творчестве, обходя все власти, и создавали свои полотна.... Если признать, что «известное известно немногим», то здесь известное неизвестно еще меньше, чем немногим. Елена.Аксельрод по письмам, по воспоминаниям собирает крупинки алмазных россыпей и собирает из них живой навсегда портрет талантливейшего, веселого, великого Мастера, постоянно в поисках (естественных, не мучительных) себя, натуры, приемов, цвета, смысла, жизненной сути. Вне времени, пока не убьют. Все эти художники жили своим творчеством. Это их и держало. Это звучит как штамп: жить творчеством. А людей таких и нет почти. Они БЫЛИ, но теперь…
Семья, друзья, жизнь автора, ее коллеги, известные и ушедшие, казалось бы, бесследно, забытые и не забытые – все оживают и становятся каждый на свое место в ряду несчастных счастливых современников.
Под стать Художнику (он все-таки главный!) пронзительные, как это и всегда было, стихи дочери, которой повезло жить среди героев ее книги.