Лирика

(художник М. Яхилевич. В оформлении использованы работы М. Аксельрода) – Иерусалим, «Месилот», 1997, 212 стр.

 
* * *
Вперед по этапу влачатся столетья,
Их спины ласкают приклады и плети.

Веками идет по этапу Россия,
И тонут в снегах ее ноги босые.

Тюрьма позади, острог впереди.
Растут лагеря у земли на груди.

И мы по этапу проходим с тобой.
И нас караулит бессмертный конвой.

В пустынную вечность ныряют века
Под зорким надзором кнута и штыка.
1961 
 
На поселении

Ю. Даниэлю

Задула свечи я. Окно прозрело.
В него ввалилась желтая стена.
И неподвижная звезда горела,
Как я и он, не знающая сна.

Я в этой комнате, прозябшей, белой,
Нечастый гость – не дочь, и не жена.
И снова я, как девочка, робела,
И жизнь мой казалась мне смешна.

Здесь мебель – подоконник, стул да свечи.
Во временном жилье, как на вокзале,
Сидели мы всю ночь. Худые плечи,
Взгляд испытующий и борозды вдоль щек
Который раз о том напоминали,
Чего я не могу и что он смог.
1970
 
Наталья Михайловна
В Туле старший помирает,
А она в Москве стирает –
На чужих людей стирает
И на младшего стирает.
Руки в кровь она стирает.

В Туле сын болезный пьет
И жену со страху бьет –
От больницы до больницы,
А потом опохмелиться,
От бутылки до бутылки –
Ждет от матери посылки.

Ох, стиральная доска,
Поминальная тоска!
Померла невестка в Туле –
Драит старая кастрюли –
У чужих людей кастрюли,
И у младшего – кастрюли.

От кастрюль да на вокзал –
Старший на поминки звал.
Отовсюду на три дня
Понаехала родня.
Сын – с поминок да в больницу,
А она опять в столицу,
Только на руках внучок – 
Несмышленыш-грудничок.

Отпоила, откормила
В ясли внука снарядила,
Начисто полы отмыла –
У чужих людей отмыла
И у младшего отмыла –
И в деревню к сестрам хворым.
Сестры хворые – с укором:
«Ты бы на зиму осталась,
Подсобила бы хоть малость...»
И картошка, и дрова –
Старая едва жива.

Нелегко далась картошка –
Подкатила неотложка,
Наконец, сама в больнице –
Впору бы и полениться!
Хоть болеть взаправду больно,
Только старая довольна –
Словно барыня, лежала,
Лишь кручинилась, что мало –
Ей еще бы полденька.
Да ветрянка у внучка...
1972 
 
* * *
Ветка парит стрекозою зеленой,
Села на лист стрекоза-коромысло,
Капли дождя, как ведерки, неся.
Остановилась я молча у склона,
Где над ложбиной бесстрашно повисла
Елка, монистами хвои тряся.
Цвета осеннего танец осиный,
Розовый ствол беспечальной осины,
Еж осторожный на ближней тропе...
Что же почудилось – пахнет бедою?
Дуб ли виной, не прикрытый корою –
Нищий старик в разодетой толпе,
Или беспечность ветки летящей,
Еж, что украдкой обед себе тащит,
Рыжего танца тревожный узор,
Медлящий дождь над горячею пылью,
Черный овраг с многолетнею гнилью,
Или вчерашний пустой разговор?..
1972
 
Женщина ездила на электричке
«Только б годы продлить твои, мама,
Я прошу тебя: ты не седей.»
Сергей Дрофенко

1

Женщина ездила на электричке,
Отогревалась в вагонах пустых,
В снег подмосковный роняла спички.
Стоя курила. Погост был тих.

После брела по дороге безлюдной.
Пять часов вечера – будто ночь.
Еле мигает фонарь непробудный.
Годы и горе... Скорее, прочь!

Как ее в город гнало нетерпенье,
В спину глядел заметенный погост.
Трудно взбиралась по скользким ступеням
На станционный дощатый мост.

Не замечая пути, возвращалась
В дом свой – к портретам, к звенящей тоске.
Ночь проворочавшись, с домом прощалась,
И на вокзал – две гвоздики в руке.

Долго ль осталось? Недолго, немного.
Лето и осень. Одно. Одна.
Последняя к первому снегу дорога.
Стайка соседок. И – тишина.

2

Песня 

– Скажи мне, скажи мне, сыночек,
Где они, где твои ночи?
Мне так тревожно, сынок…
– Мама, я одинок.

– Скажи, где проводишь ты дни,
Хоть ниточку протяни.
Искать тебя сбилась с ног…
– Мама, я одинок.

–  И я без тебя одна.
Ни отдыха нет, ни сна.
Зову тебя день и ночь.
– Как тебе, мама, помочь?

– К себе позови, родной.
Сколько мне быть одной?
И солнце больше не греет…
– Иди ко мне, мама, скорее.

– Пришла я к тебе, сыночек.
Как беспросветны ночи,
Как ты глубоко, высоко…
– Мама, спасибо, родная,
Теперь не так одиноко.
1973
 
Песенка туристки
Чуть тронула глобус –
Варшавский автобус,
Трамвай в Будапеште,
В Стокгольме метро.
Досужей туристкой
Без всякого риска
С надежной охраной
Сновать не хитро.

Мы странствуем в клетке –
Соседи, соседки –
Пестрит за решеткой
Чужая страна.
Уютно, прилично
Нам в клетке привычной,
Что щедрой рукою
Пе-ре-ме-щена.

Прильнули к окошку,
И, как сквозь рогожку,
В пол-уха мы слышим,
В полглаза глядим.
Нам смутны и странны
Случайные страны,
Глаза застилает
Отечества дым.

И что там за ситом,
В том мире закрытом,
О чем не по-нашему там говорят?
Помедли, прохожий,
Но день уже прожит,
Но клетка защелкнута,
Фары горят.

Вот снова мы дома!
О как все знакомо –
Глаза только щиплет
Отечества дым.
 Ложится на лица,
И негде укрыться
От серой решетки
Под небом седым.
1976 
 
* * *
Пространство смещено и время сбивчиво.
Назад ли пячусь иль бреду вперед –
Судьба моя в глаза глядит обидчиво
Который век, который час, который год.

Я иудеянка из рода Авраама,
Лицом бела и помыслом чиста.
Я содомитка, я горю от срама,
Я виленских местечек нищета,
Где ласковые свечи над субботою,
Где мать худа и слишком толст Талмуд,
Я та, на чьих лохмотьях звезды желтые
Взойдут однажды и меня сожгут.

Я дую в горн, и галстук цвета крови,
Я комиссарша, грозен взгляд мой зоркий,
И я же, заплутавшаяся в слове,
Избравшая безлюдные задворки
Российского стиха, и этой долей
Вернуть бы мне себя, еще одну –
Ту, что когда-то не своею волей
Валила в снег таежную сосну. 
1977 
 
* * *
Усталый лист с нагих ветвей
Никак не мог упасть.
Хоть ощущал он все больней
Земли зовущей власть.
	
С него я не спускала глаз,
Но упустила миг,
Когда и он в ветвях погас –
Своей судьбы должник.

А небо двигалось в окне,
Смещаясь на восток.
Мой край холодный жил во мне,
Смещался, длился срок.

Я ощущала плотью всей
Земли зовущей власть.
Но с нищих, но с родных ветвей
Я не могла упасть.
1977 
 
Моление о доброте
Господь, помилуй и спаси – не оставляй меня одну.
Не забирай, кого люблю, не дай утратить дар любви.
Покуда я могу дышать, оставь мне хоть одну 
                                                             струну –
Струну любви и доброты, а остальные все порви.

Господь, спаси и помоги – чтоб не иссякла доброта
Поодаль, рядом и во мне – прости, Господь,
                                                             мою  корысть –
Мне к миру нежность подари, что так трудна
                                                             и так проста,
Я помню, как в руке отца в предсмертный час 
                                                             дышала  кисть.

Мне есть в кого счастливой быть.
                                        Дай силы мне, Господь,
И ясность красок перенять, и линий чистоту.
Позволь любить и горевать,
                                          не усмиряя плоть,
Не дай утратить веру в свет, живя не на свету.
1977
 
Переводы
Святая гора заслонилась
Пепельною чадрой.
В лицо ей взглянуть я ленилась,
Своей занятая игрой.

Низала я чувства чужие
На ниточку собственных дней.
Затем ли те песни сложили,
Чтоб жизнь моя стала сытней?

Сытней ли? Да нет, голоднее.
По правилам этой игры
Мне в гору идти все труднее,
Все проще катиться с горы.

С утра прояснилась Святая,
Завесу смахнула с лица.
Но длится игра моя злая,
И ей я не вижу конца.

Мотаю, мотаю катушку,
Считаю, считаю дары.
Очнусь – и увижу старушку,
Что вышла давно из игры.
Коктебель, 1979
 
Свидание
Она вошла в квартиру вслед за ним.
Дом показался мертвым и чужим,
Душа его как будто отлетела.
Пустой квартиры замкнутое тело
Подбито было низкою тахтой,
Всей драгоценной шириной двуспальной.
Сверкал у изголовья стол журнальный,
Над полированною наготой
Вознесся, шею вытянув, коньяк,
Горя покуда темным скрытым жаром.
И, как потусторонней жизни знак,
Мелькал экран, послушный всем ударам
Футбольных  звезд – и раздражал слегка.

Она и он пришли издалека –
Из жизни, прожитой наполовину.
И с телефонной трубкою рука
Дрожала у него, когда он сыну
Звонил, чтобы услышать: «Все в порядке...»
Мерещились раскрытые тетрадки
И уравнений четкие ряды,
Когда он гладил блекнущие прядки
И вглядывался в легкие следы,
Оставленные жизнью предыдущей.

Он задремал, и стены мрак  расплющил,
И только штор все длилось  колыханье.
Она смотрела молча в темноту,
Размеренное тихое дыханье
И сны его вбирая на лету.
Стал дом чужой единственным приютом,
Душа в него вернулась, ожила...
Но время истекло и счет минутам,
Она, простившись, первая ушла.
Казалось ей – еще не безнадежно,
Когда брела по улице ночной –
Чуть обождать – и, может, за спиной
Услышит шаг его неосторожный...

А он допил коньяк свой с отвращеньем,
И, бросив покрывало на тахту,
Решил покончить с этим приключеньем,
И запер дверь, и канул в темноту.
1980 
 
* * *
Ветка качалась, качалась, качалась
И от соседок своих отличалась
Тем, что качалась вместе с гнездом,
Тем, что заботиться было о ком
И не к себе ее мучила жалость...
Страхом она и отвагой держалась,
Так как страшилась не за себя.
Ветер грозил ей, надрывно трубя,
Гнул и ломал он послушных соседок,
Ветка качалась без дружеских веток – 
Только упрямство, надежда на чудо –
Ни от кого, ни за чем, ниоткуда.
1980
 
В кабинете
Секретный Секретарь
(Опричник государев),
Придвинув телефон,
Сквозь зубы процедил,
Что время дорого,
Что пять минут подарит
Он в этой жизни мне,
И то – сверх всяких сил.
Я согласилась с ним,
Что на его вниманье
И в самом деле, я
Не смею уповать,
Но чтобы продолжать 
Свое существованье,
Немного нужно мне –
Лишь круглую печать!
Сердитый Секретарь
Окликнул секретаршу,
Пожаловался:
– Пухнет голова!
Но доброту пускай узнает нашу –
Оттисни штемпелек::
«Пока жива!»

Я собрала бумаги торопливо,
«Спасибо, – говорю, –
 Гнездо успею свить».
 Секретный Секретарь
 Поморщился брезгливо
 И в трубку отчеканил:
 – Умертвить!
1981
 
Кино в деревне
Жизнь красна в деревне –
Винегрет экранный
Облаками сдобрен –
Жидкою сметаной.
Хмурые крестьяне
Смотрят на экран.
Жизнь свою красивую
Не признáют что-то.
Лишь пожмут плечами –
Может, кинщик пьян?
От раздолья этого
Впрямь, гулять охота.
Наглядятся вдоволь
На поля и долы,
Где артисты маются,
Их изображая,
И с бутылкой сядут
На ступеньки школы,
В небо пересохшее
Сумрачно взирая.
 1981
 
Ночной аэропорт

Маме

В Москву из Тбилиси летим,
Но в городе Горьком – посадка.
Идем мокрым полем ночным,
Туманы браним для порядка.
Спешит с разных рейсов народ
В сухое вокзальное чрево,
Поскольку Москва отворот
Направо дает и налево.
А в Горьком сладчайший прием:
Дорваться бы лишь до буфета,
Где кофе дают с молоком
И кекс – и сиди до рассвета.
Сиди! Но сначала постой!
(Грешно, коль вкрадется неточность)
Вокзал-то ночной не пустой,
Пройди испытанье на прочность,
И, если тебе повезло –
Словчил подобраться к десерту –
Следи за мельканьем табло,
А хочешь – дремли и не сетуй,
Не жалуйся – ты не один
С небес в неизвестность заброшен – 
Спасибо, есть место, сидим,
А рейс не навечно отложен.
(Что ж детство припомнилось мне,
Когда на вокзалах забытых
Мы жались к промозглой стене
И глаз не скрывали несытых?)
Очнулись – но здесь-то не то!
Здесь три раскрасавца-грузина –
Все в кожаных черных пальто –
Свои дегустируют вина.
Таят в себе целый духан
Компактные их «дипломаты» –
Там перец и прян, и багрян,
Сочны и упруги томаты...
Парят над толпой россиян
Напитков и яств ароматы.

Мы в первом ряду от буфета,
Как будто в партере, сидим,
И за вакханалией этой
Сквозь сонную одурь следим.
Завидно: где ими добыты
Не яства – нам кекс в самый раз –
А жизненной силы избыток,
Уверенности запас?
Смеются, поют – это право,
Видать, заслужили они.
Свобода грузинского нрава
Грузинскому солнцу сродни.
На лицах ни тени смущенья,
Как будто в «Арагви» сидят,
Без ропота, без возмущенья,
Бурду попивая, глядят
Все те, кто с Поволжья, Урала
Спешат на свиданье с Москвой,
Чтоб там отстоять полквартала
За гречкою и колбасой.
Смотрю на терпенье, усталость,
На Вологду и Кострому...
Но мне-то другое досталось –
Что ж прав своих в толк не возьму?
Из этого смрада и срама,
Где жмется на лавках беда,
Не вижу ни дома, ни Храма,
И тоже лечу в никуда...
1983
 
 
В июльский день

В. Берестову

В июльский день осенний свет
Сочится жалобой невнятной.
Пруд холодеет, бледен, сед, 
Как дым от слабых сигарет,
На солнце лиловеют пятна.

А зелень так еще свежа,
Так оживленно говорлива...
Черна межа, как след ножа,
И ствол с обрезанною гривой
Один меж всех стоит, дрожа.

Еще кряхтят грузовики
Под скарбом дачным, неизменным,
Еще взлетают гамаки,
И пахнет первым терпким сеном –
Но тени зябки и резки.

Не потому ли, что весна
Была бесслезною и знойной,
Так рано осень призвана?
Что ж, будем ждать ее спокойно,
Как этот вяз, как та сосна.

Мне возражает наш мудрец –
Поэт с газетами подмышкой.
Он верит, что дождям конец,
Смеется, и, борясь с одышкой,
Твердит, что солнце – молодец.
 1983
 
* * *
Малый Лёвшинский, Тишинский,
Патриаршие пруды.
Белый лебедь Лепешинской –
Сколько утекло воды!

Время требовало дани:
Бронная да не в броне.
Здесь начальственные зданья
Выросли уже при мне.

Здесь мы жили, выживали,
Выпивали – будь здоров!
Здесь дневали-ночевали
Монин, Холин, Снегирев.

С улицы смотрю на эркер,
За которым нет меня.
Свет, прикрывшись шторой, меркнет,
Прочь из прошлого гоня.

Всё ж хранятся, как в шкатулке,
Улицы минувших дней.
Только в Мертвом переулке
Дом снесен любви моей...
1987 
 
Малаховка
Месяц в поселке,
Осыпью осы.
Сказки на полке,
Толстые косы.

Мама мне их поутру
Заплетает.
Бабочка к нам на террасу
Влетает.
 
Это не бабочка –
Лента в косе.
Тапки сверкают,
Пляшут в росе.

Папа грунтует холсты,
Напевая.
Гнутся кусты,
К нам гостей зазывая.

Бабушка Хана,
Девочка Рэма.
Старая рана,
Грустная тема –

Как снарядилась
Малаховка в гости –
Кто загостился,
Кто на погосте.

Только по-прежнему
Длинные косы
Да над столом 
Сумасшедшие осы. 

Моль тополиная,
Тления дым.
Жмутся картины
К стенам немым.
1987
 
* * *
Вот неба белого кусок
Сорвался и наискосок
Метет, рассыпался окрест –
И нет других на свете мест.
Не сочиняй, что там, где ты,
Вечнозеленые кусты,
Что белый ветер, белый тлен
Я получила лишь взамен
Чего-то, чем пренебрегла,
На что решиться не смогла...

Здесь выдует, а там сожжет,
Ничто, нигде не сбережет.
Нет, мне от дедовских колен
Метель косая, белый тлен,
Но все еще мерцает в нем
Любовь карманным фонарем.
Пока фонарик не сгорел,
Мне светит и такой удел.
1985 
 
Старомодная песенка
Была его рабыней,
А он и знать не знал.
На солнечной чужбине
О ней не вспоминал.

Ему принадлежала
И телом и душой.
А он – и дела мало,
Гуляет – сам большой.

И  вот назад неспешно,
Поводья опустив
И песенки потешной 
Мурлыкая мотив.

Она владыке в ноги:
– Поешь, воды испей!
В ответ он: «Прочь с дороги,
Пристала, как репей!»

Ушла в обиде жгучей,
А он опять в поход.
Растет репей колючий
У запертых ворот.
1988 
 
* * *
Я никогда не поверю, что Авраам
Может по знаменью свыше отдать Исаака.
Пусть богохульствую, пусть не войду я во Храм –
Сыном богата, и что мне объятия мрака?

Сколько живу, вдоль пустыни изгнанья бреду,
Манны небесной отведать едва ли сумею,
Но если от сына кару небес отведу,
Значит, войдет он, значит, войдет в Галилею.

Пусть от меня отвернется он в долгом пути, 
В жертвенник брошусь, чтоб озарилась дорога.
Испепелюсь... Только пусть он успеет дойти.
Праха частица, тогда лишь восславлю я Бога.
1988
 
Юдифь и Олоферн
Олоферн изнемог в предвкушенье любви
И бодрящим вином опьянен.
Ассириец беспечный, Юдифь не зови –
Тот, кто евнуху верит, смешон.

В золоченом шатре бархатисты ковры,
Словно кожа прекрасной вдовы.
Все рабыни отвергнуты. Пресны пиры.
Но хмельной не сносить головы.

Вот Юдифь на горячее ложе взошла,
И сверкнул неуступчивый меч.
Свой поруганный город от мора спасла,
Да сумела ли душу сберечь?

Не убий!.. Но сородичей попрана честь,
И любимый в сражении пал.
Коль свершаешь по воле Всевышнего месть,
Он вознес тебя иль наказал?..
1988 
 
Заморские картинки

1

Мадрид 

Теплая каменная скамейка.
Вдоль длинной витрины уселась семейка:
Урод, уродка, сынок-уроденок –
Блаженный горбун, побирушка с пеленок.
К прохожим тянется: «Por favor!»,
В спины уставив бессмысленный взор.
В чашке поблескивают песеты,
Алчным полуденным солнцем согреты.
Мимо плывут сеньора с инфантой –
Восемь воланов, четыре банта.
А через площадь – Веласкес и Гойя,
Те же сюжеты, время другое –
Схожих уродов, несхожих сокровищ.
Разума сон рождает чудовищ.

2

День в Кордове 

Землянка на окраине,
Полощется тряпье.
Мы знаем все заранее,
Мы ищем здесь свое.

Такое ж солнце синее
Мы в Грузии видали,
Извилистые линии,
Оранжевые дали.

Мотоциклист увертливый
Летит с чужой женой.
Щенок неповоротливый
Обнюхивает зной.

Цыганка – не отвяжешься –
Зазывные угрозы.
В пыли хавронья важная,
Задумчивые козы.

А после – пляшет Кордова
И мечет в ночь огни.
Светает. Пол-четвертого.
Не в духе мы одни.

Спускаемся уступами.
Дворец нам что барак.
Иль слепы мы, иль тупы мы,
Иль наша жизнь – табак.
Мадрид 1989

3 

Завтра  домой 

На две недели отвернулась,
Глотнула воли, поперхнулась –
И что находят в ней?
Бродвей хохочет на закате,
Зазывные огни некстати –
Без них мне ночь видней.

Ах, искуситель тороватый,
С моих заплат, с моей зарплаты
Какой барыш?
Мне, что бездомней всех бездомных,
От ласк не скрыться костоломных –
Ни стен, ни крыш.

В саду промытом, подогретом,
Сижу под небом, словно летом,
Ем сэндвич на обед...
Но мне любезней снег над бездной,
А здесь и приторно, и пресно,
И очищенья нет.
Нью-Йорк 1990 
 
Годовщина

Отцу

В эту ночь почему-то
особенно скверно спалось.
Наяву иль во сне что-то рушилось,
в клочья рвалось.
То ль базар, то ль вертеп –
кто грозил, кто на бедность просил,
и невидимый кто-то меня из толпы выносил.
Отбивалась – и вновь –
не пойму, балаган иль барак.
Просыпалась, как в омут ныряла.
За окнами мрак.
Мягкий оклик почудился. Лампу наощупь зажгла.
Затаился удавкою шнур – от угла до угла.
Я бродила по комнате, мучась неясной виной.
От дверей до окна сквозь меня холодок ледяной.
Ровный свет подымался 
                       от снегом засыпанных крыш.
Двадцать лет тебя нет,
                       двадцать лет, сострадая, глядишь.
10 января 1990
 
Иерусалим , 1995
Здесь европейцы в шортах до колен
К святыням рвутся под присмотром гидов.
Здесь в дождь мерцает полиэтилен,
Спасая шляпы черные хасидов.

Вершащие политику мужи
На торжище, Шагалом осененном,
Прочерчивают, разъярясь, межи
В пространстве, проклятом и вознесенном.

Рукоприкладством не решить судеб,
До Божьей длани нам не дотянуться.
Иссякла манна. Пощадите хлеб.
Позвольте небу ждущих стен коснуться.
 
 
На рынке
Ей в спину кричали: «Бабýшка, бабýшка!
Картошку бери! Один шекель – картошка!»
Старушка, прикрытая шляпкой макушка,
Зачерпнута жгучей, как день, поварешкой –
С картошкою вместе и перцем пунцовым,
С коврами, ворами, изюмом, клубникой.
Торговцы, торговки плутуют над пловом
На кухне базара разноязыкой.
Увяла, свернулась, как в супе петрушка,
Бабýшка пугливая, интеллигентка –
Старушка-вострушка, шутиха, Петрушка –
Соломка свалялась, отклеилась лента.
1995
 
Во дворе
Посудина зеленая, стальная,
Забитая отбросами в мешках.
Смотрю, как плечи слабые склоняя,
Старуха-нищенка тасует прах.

Кто право дал судить высокомерно
О тех, кого я вижу со спины,
О тех, кто в поисках полушки медной
По локоть в тление погружены?

Не лучше ль с небом повстречаться взглядом?
Невозмутимый свет – в глазах темно.
А кто-то во дворе, со мною рядом,
Сквозь мусор видит золотое дно.
1995 
 
Ненаписанные письма
У подножья этой плешивой горы
Я складываю стопкой мои ненаписанные письма –
Письма туда, где еще не застелен апрель –
Моя оставленная колыбель –
Где у его холодного изголовья
Все норовит отогреться
Мое такое долгое прошлое.
Я откладываю мои ненаписанные письма,
Чтобы не думать о вас, моих адресатах,
О вас, с которыми не расстаюсь
В начале лета, в конце зимы,
В конце  нашей жизни, моей и вашей,
В конце нашей жизни, доживаемой врозь...
1996
 
Перебирая фотографии
Пестры, нарядны пять последних лет,
А снимки старые черны и лживы,
Как будто прошлое слизнуло цвет,
Оставив мне на память негативы.

Все наизнанку, все наоборот.
Сквозь пятна времени, наплывы, ретушь
Тебе навстречу продираюсь вброд –
На свет давно погасшей сигареты.

Учусь оттенки мрака различать
И пятиться, собрав остатки воли,
А гладкая цветистая печать – 
Простая тайна техники, всего лишь.
1996
 
Два стихотворения

Памяти Аллы Беляковой


1

Повязал нас малеевский вяз
В захлебнувшемся жизнью апреле.
Ничего никому напоказ –
Лишь потек голубой акварели,
Лишь сиреневый блик на снегу,
Когда не было красок в заводе,
Только тихая вера – смогу –
Без свидетелей, не при народе.

Мокрой варежкой зиму смахнуть
Со скамейки над кромкой оврага
И на свой незамеченный путь
С любопытством глядеть и отвагой.

2

Старая записная книжка 

Книжка записная, запасная...
Где вы, кто остался про запас?
Памяти небрежной вязь сплошная
Так черна, что не рассмотришь вас.

Живы те, кого не хоронила.
Вас неведенье мое хранит.
Та, что всех роднее, мне звонила.
Пусть никто мне больше не звонит.

Набираю номер осторожно.
Долгие смертельные гудки.
Как в пустой сторожке придорожной,
Гулко дышат в книжке сквозняки.
1996
 
Бабушкина подопечная
Я бабушкина подопечная.
Зачем же не было ей дела,
Что я, молчальница запечная,
С опаской на нее глядела?

Бескровный лик под челкой скошенной,
Взгляд уходящий, голос вязкий.
Под низкой грудью фартук ношеный,
И каша вновь... А мне бы сказки.

Бьет по огню с ожесточением,
Смеются, скачут головешки.
Опять кисель… Мне б чай с печением,
Улыбки бы, а не усмешки.

Чем эти щеки обесцвечены?
Кого ночами проклинает?
Свой  мир, свой ропот незамеченный,
В бессвязный шепот загоняет.

В чужой Москве обезъязычена,
Стыдящаяся молвить слово.
И не ее ли нынче кличу я,
Отречена от речи новой?
1996
 
Дорога на Арад
В пустыне этой с кем мне – пустомеле?
Вон ослик у шатра, покрыт тряпицей.
В распухшем небе громы онемели,
Замолкли вади, не успев напиться.

Не для бесед кусточки у подножий,
А только для отвода глаз – не боле.
Штриховкой мелкою, на них похожей,
Я маялась в художественной школе.

Вдоль пепла ссохшегося, меж горами
О чем жалеть, на что пенять строптиво?
Внутри картины я, зажата в раме.
Охрана – два недремлющих обрыва.

Меняет краски потолок музея.
Высокой стражи неизвестны планы.
Куда же рвусь из рамы я, глазея
На мир недвижный и непостоянный?
1996 
 
* * *
Как собака сторожевая,
Конуру свою обживаю.
Я дожевываю, доживаю
День, обглоданный, точно кость.
Цепь тяну все куда-то вкось.
Как приблудная рыжая псина,
Увернувшаяся на бегу
От хозяина-бедуина,
Что-то чую, сказать не могу.
И теперь одно – обезноживать
Между волчьих троп, меж овечьих, 
Что темно, что давно – подытоживать
На подстилке, смежая веки.
1996
 
* * *
Я не была ни с этими, ни с теми.
Я за покоем ехала сюда.
Но в Иордане вздыблена вода,
И призраки рожденных в Вифлееме,
И медресе узорная стена –
Смешалось все в сознанье. Я больна
Гнетущим невостребованным долгом,
Безликостью минут моих пустых...
А день сегодня так длинен и тих,
И в ночь он превращается так долго,
Так алое полотнище дрожит,
Натянуто могучими руками,
Что и сама я будто в Божьем храме,
И мысль о вечном голову кружит.
1996
 
Апрель
Там – над катком пороша 
                              первоапрельских шуток.
Здесь – петушится зной,
                              идет раньше срока в рост.
Если подумать, всего-то 
                              в четыре часа промежуток.
Если подумать, всего-то 
                              три тысячи облачных верст.

Жара раскачала таран –
                              сидим, задыхаясь, в осаде.
А там – распутицы космы,
                              улиц не разглядеть.
Куцее воображенье 
                              с явью никак не сладит.
Где бы его ни замкнуло – всюду пустая клеть.

Чтобы в безумье впасть,
                              вроде, ума не надо.
Чтобы спастись бездумьем, 
                              надо раскинуть умом.
Клокочущий чан Москвы,
                              плавильная чашка Арада –
Общие наши не-стены,
                              под общей не-крышей дом.
1996 
 
* * *
Две скобки – два числа:
Рождение – уход.
От койки до стола
И дальше – в небосвод.

Пришел ты, как домой,
А циферки вдогон.
И вот уж – с глаз долой,
И вот – из сердца вон.

Ты на виду у птиц,
Ты в сердце облаков –
Меж просветленных лиц
Бесполых стариков.
1996
 
Зимняя муха
Зимняя муха в сонливом раздумье
Сидит на краю стола.
Знает, никто не разбудит, не сдунет
И подождут дела.

Хлеба полкрошки, капли варенья
Хватит до лета, до сыта.
Мухи мне мало для говоренья –
Черной крупинки быта.

Этот денек неказистый, тягучий
Я не хочу потерять
Ведра припрятав, ребячатся тучи,
В небо бегут поиграть.
1996
 
Зимой
Небесный свод, как свод законов,
Меняется – и все течет
С ветвей, с простуженных балконов
Течет, сводя с пустыней счет.

Рабочие комбинезоны
Сутулых туч. Но их поток
Несет флажок свой беззаконный –
Живучей синевы клочок.

Лишь неба влажное касанье,
Высот насмешливый закон
Диктуют наше расписанье
На день, на трепет, на сезон.
1996 
 
* * *
Раскалилась печь... Прощай, прохлада!
Глина жизни – рыхлые кусочки.
Чтоб слепить их, попрошу отсрочки.
Вот затеяла – сама не рада.

Расчищая снежные завалы,
Прошлое высвечивают ливни.
Кто сказал, что можно стать счастливей?
Уходя, я дверь не забивала.

Желтой пылью я лечу ожоги.
Обжигаюсь снова печью белой.
Слава Богу, кожа задубела
У медведицы в пустой берлоге.
1996 
 
* * *
Заржавлена игрушка
С названьем жарким: «Жизнь».
Ты говоришь: «Старушка,
Не унывай, держись!»

Стараюсь уцепиться,
Хватаюсь за песок.
Соленая крупица,
Июльский кипяток.

Зовешь, не замечая,
Что я растворена
В голубизне без края,
В сухом котле без дна.
1996 
 
Октябрь в Нью-Йорке
Мише        
1

Летим в метро от Бруклина до Бронкса.
Мы  п о д  землей, мы - н а д.
Как запросто прибавилось нам роста -
Под нашими ногами листопад
Кружит свой серпантин, не различая
Ни улиц, ни проспектов номера.
Надземный поезд нас несет, качая,
И мы, поименованы вчера,
Не узнаны сегодня, безымянны,
Как ветки, фонари и  облака,
Изгибы арок, крыши и фонтаны,
Как два домами сжатых озерка,
Как старый негр, что в клоунской хламиде
Бренчит привычно банкой жестяной,
На тех, кто отвернулся, не в обиде,
Давно далек от маеты земной.
Из поезда шагнет он в подземелье,
Тряпьё расстелит в темном закутке.
Неужто наши взлеты – лишь похмелье,
Мгновенный всплеск на гаснущей реке?
 
2

Перламутровый воздух Коро,
Парк в тщеславье осеннем неистов,
Разукрашен хитро и пестро
Раскаленной палитрой фовистов.

В пламенеющих листьях шуршат
Кареглазые сытые белки.
Воспарив на каштан, шелушат
Октября золотые поделки.

А в подземке железо черно.
Там каким-то писцом ошалелым
Бесконечной стены полотно
Тьмы поверх размалевано белым.

Чем грозит эта жёсткая вязь
В октябре, в мишуре, в пятнах света?
Многоликий поток, раздвоясь,
Нас влечет сквозь пинки турникета.
1996 
 
* * *
Московский плащ, забытый на перроне –
Не в Люберцах – в осеннем Вашингтоне –
Куда я, подхватив баул, бегу?
Я, сызмальства в чужом пиру хмельная,
Заокеанский поезд догоняя,
Зачем опять к чужому пирогу?

С пути, с причастности и с толку сбита,
Куда теперь, седая Суламита,
С баулом книг, с ненужным ремеслом?
Черно окно – ни леса, ни покоса,
Стакан и пирожок глядят с подноса
В ночном вагоне, в доме нежилом.
1996 
 
Февральские дожди

1                                           

Багрово-лилово-синий
По низу позолочен,
Неба ковчег черной линией
Ниткой небрежной прострочен.

Туча в хозяйском радении
Красный фонарь повесила.
В ее ночном заведении
Будет сегодня весело.

Музыка искрометная –
Визг, шлепки, перестрелки.
Знатные гром и молния
Бьют в кураже тарелки.

К рассвету все шито-крыто.
Клочьями пух диванный.
Сквозь мелкое сизое сито
Редкие брызги манны.

2

Ветер-домушник оконную раму
Мокрыми пальцами рвет.
Кто-то сквозь дождь присягает исламу,
Милость аллаха зовет.

Но почему этот зов заунывный
Ветра и града слышней?
Знают ли солнцем пронзенные ливни
Сколько им выпало дней?

Сколько им выпало? Сколько     осталось нам
Рядом с огнем и мечом,
Кто там, внутри, распластался за ставнями,
Молит аллаха о чем?  

3    

Лица вечерние смыты дождем.
Где же он? Как не бывало.
Спит – не храпит незадачливый гром,
Месяц улегся, ножки торчком
Сушит, смахнув покрывало.
1996 
 
Серый день в Иерусалиме
Так бесстрастно тихи эти серые дни в феврале.
Цвет дождями размыт. Но кистями почти что сухими
Нынче пишет художник, прикнопив планшет к полумгле,
Мягко синь подмешав в пегий сумрак в Иерусалиме.
 
Мне покойно сегодня. Не хочется думать и знать
О намереньях скрытых премудрого акварелиста – 
И какими мазками он будет туман разгонять,
И не станет ли завтра картина чрезмерно цветистой.    
1996  
 
* * *
Я лечу в гамаке,
Между пальмой лечу и ольхой.
Снег истаял в песке,
Я послушна незримой руке,
Своевольной, сухой.

Накренились стволы,
И провисла холщовая сеть.
От взбесившейся мглы
Я надеюсь еще улететь.

Но не срок, а отсрочка –
Мой гамак-одиночка.
Лишь слегка потерпеть.
1996
 
Признание в любви
Время не знаваться – узнавать,
Заново встречаться.
Книги юности на помощь звать – 
Где Вы пропадали, друг мой Чацкий?
Время не влюбляться, а любить.
Больше не опасен мне Печорин.
Нынче он бы мог мне внуком быть.
Воздух гор, как и тогда, просторен
И смертелен. И подлунный путь
В н е м л е т   Б о г у, а не детям блудным.
Время выдоха, а мне б вдохнуть
И признаться улицам безлюдным
В ненасытной жадности моей – 
На краю, в двух метрах от пустыни –
К слову, что чем дальше, тем слышней,
Что в  с и я н ь е  г о л у б о м  не стынет.
1996
 
* * *
Внезапно весь город погас.
Ощупью в спальню нырнула,
Будильник, споткнувшись, смахнула,
Он звякнул в последний раз.
Нашарила в ящике свечки,
Купленные про запас...
Как бабка моя в местечке,
Жду утра, насторожась.
Покуда был пух в перине
И птичка жила в часах,
Бабка, лицом к Палестине,
Молилась о сыновьях.

Всей Палестине открыта,
С утра под автобусный кров
Прячусь, не помня слов
Молитвы, в местечке зарытой.
1996 
 
* * *
Кряжи рассыпались халвой –
На языке оскомина,
Как будто горькою травой
Я навсегда обкормлена.
И что олива, что ольха,
Что Нéгев, что Московия –
Не Божий мир, а требуха,
Затея бестолковая.
Но ослик меж камней стоит –
Живое изваяние,
Неужто спит, пейзажем сыт,
Иль знает все заранее?
Чего он ждет, совсем один,
Отбившись от хозяина?
Он в центре мира, меж вершин,
А мне – всегда окраина –
Хоть на горе, хоть под горой –
Среди долины ровныя.
Но ослик, маки, склон рябой
И роща озаренная...
1996 
 
* * *

Ф.

За жизнь намолчались. Осталось
Неведомо сколько бок о бок.
Откроем друг другу хоть малость,
Попробуй! Попробуем оба.

Хрустальные гирьки кружатся
В часах, по-немецки исправных,
И гири мгновений ложатся,
Непререкаемых, равных.

Пускай бормочу за обоих,
Да только бы рядом проснуться!
Часы, слава Богу, без боя,
И можно от них отвернуться.
1996
 
* * *
Грань угасания дня – 
Ни причитаний, ни воплей.
Солнце глядит на меня,
Маленькое, как в бинокле.

Грань угасанья ярка,
Грань угасанья прекрасна.
Мягкого мрака рука
Свет приспускает бесстрастно.

Грань угасания дня.
Грань между мыслью и тьмою.
Тени бесстрастно гоня,
Люстра висит надо мною.
1996 
 
* * *
Семь лет на исходе почти.
Кровь почти поменялась,
                          а, может быть, вовсе иссякла.
Только семь, только семь, а не сорок
                                                 мы были в пути.
Семь замков, а за ними изба наша,
                                                 хата и сакля.
Есть из камня шалаш –
                               вот и незачем дальше идти.
Но пророки грозят Божьей карой,
                                                 им радио вторит.
Семь мгновений, иль тысячи лет –
                                        та же кровь, тот же грех.
И заученно диктор твердит
                               то, что сказано Господом в Торе,
Что пророки вещали о нас без шумов и помех.
1997 
 
Вдоль мертвого моря
Я думала, что это снег, но ты мне объяснил,
Что это просто белый свет
                                     сверкал на склонах синих.
И горы жили между вод,
                                     а не, как мы – в пустыне.
Казалось, кто-то с морем твердь опять объединил.

Мы ехали сквозь белый свет,
                                      он бил в нас с трех сторон.
Мы ехали вдоль охры гор,
                                       вдоль пятен свежей умбры.
Весь белый свет нас обнимал, зеленый, желтый,
                                                                         бурый,
Он бил сквозь черные очки и сквозь стекло окон.

И мы не знали, почему пустынею звалась
Слепящая игра лучей на пестроте соленой,
И мы не видели еще дороги опаленной,
Что к нам из-за границы дня,
                                       сквозь белый свет рвалась.   
1996 
 
От Арада до Эйлата

Лорине Дымовой

Нестабильно,
Несидельно,
Нележально.
Между сводками
Шатаюсь вертикально.

Вот сейчас волну поймаю
На иврите.
Ну пожалуйста,
Лазейку подарите –
Неразборчивей, быстрее
Говорите!

На других волнах
К России прибивает,
Там алеет, там клокочет,
Завывает –
Не язык, а баламуть
И мешанина.
Зыбь захлестывает суть,
Плюется тиной.

А в Эйлате
На волне, как на кровати.
Вот и славно,вот и весело,
И хватит!
Море Красное
Накатит бирюзово.
Мягко, ясно, безопасно –
И ни слова.
1996 
 
* * *
По занавескам, по стенам квартиры,
Маясь бессонницей, бродит заря,
Лезет сквозь ставни, рисует пунктиры,
День преждевременный наспех творя,
Бредит о чем-то вместе со мною,
Тычется слепо то в стол, то в кровать.
Этой, еще не прозревшей весною
Ласточки медлят гнезда свивать –-
Только, разбужены ранним рассветом,
Пробуют голос так же, как я,
Чтоб неизбежным, безвыходным летом
Перекликаться, дух затая –
Слышать друг друга на высохшей кроне,
Слышать в квартире глухонемой –
Пусть в перекличке односторонней
Мне лишь мерещится слушатель мой.
1997  
 
* * *
Расправив плечи, встрепенулся куст
И нацепил цветы, как эполеты.
Приправлен пряностями, воздух густ
И просит влаги... А в России лето
Послякотней, чем здешняя зима.
Вот долгожданный ливень медлит где-то,
Но миг – и наберется он ума,
Затопит город, чересчур прогретый.
И затопил. Обрушился и стих,
Как фраза, сказанная на иврите,
Как в Книге Книг запечатленный стих,
Где что ни буква, миллион открытий.

А я пишу – придаточными сплошь – 
Так приданы России расстоянья.
Тягучие дожди вгоняют в дрожь,
И белит снег завалы и зиянья.
1997 
 
Пурим, 1996
Нет в этот праздник счастливых чудес.
Сыплется град – осколки небес,
Сыплются стекла – света осколки,
Рушатся с грохотом книжные полки.
Красные пятна в цветочных горшках,
Не карнавальный – обвальный страх.
Черный во весь горизонт балахон
Черным подолом сметает балкон.
Дно без покрышки. Тьма без дна.
Черные вспышки. Б е з д н а.

Год позади. Приближается Пурим.
Угли сгребли. Ждем-пождем на шампуре.
Не торопитесь огонь развести.
Господи Боже, спаси и прости!
5 марта 1997 
* Пурим - праздник, учрежденный в память о чудесном избавлении евреев Персии.
 
После выставки
Закрылась выставка. Художник увозил
Не тронутые взглядами картины.
С досадою холсты свои грузил
Под фонарем на улице пустынной.
Картины втиснув кое-как, плашмя,
В машину сел и сгорбился под ними.
Подумал, сигаретою дымя:
"Зачем писал? Где зритель твой?
                                                     Где имя?
Вот баловень судьбы!  Что вспоминать
Счастливцев, слишком поздно воскрешенных?"
И спохватился: " Как скомпоновать
Разбросанные домики на склонах?"
1996